Юзеф Крашевский – Собрание сочинений в десяти томах. Том 10 (страница 4)
На мои вопросы, удивление и похвалы ответил несколькими неразборчивыми словами, скромно и застенчиво, что казалось странным при его морщинистом челе и седеющих волосах. Казалось, будто он нас не пускал и хотел непременно вытеснить в коридор. Мне же очень хотелось посмотреть и другие его работы. Я удвоил похвалы и просьбы, и, наконец, при поддержке о. Серафина, получил разрешение чуть ли не силком протискаться вперед и посмотреть на новые картины. Я торопился, но внимательно глядел по сторонам.
Первая работа, еще мокрая и недавно полустертая рясой проходившего мимо, изображала святого Антония с младенцем Иисусом. Я еще не знал тогда, кто так испортил картину, сам ли художник или один из монахов. Я вздохнул, так как картина была прелестна. Большое полотно с уже положенными отчасти красками изображало св. Франциска. Христос в небесах и монах на земле, соединенные чудными лучами, были схвачены артистически. Судя по тому, что было сделано, картина могла превзойти святого Луку. Основатель ордена, оставленный нарочно в тени (так как наибольшее освещение падало на Спасителя) был прекрасно изображен при помощи всех известных материальных средств искусства. Другой монах, закрывавший лицо рукой от блеска сверху, полный естественной простоты, казалось — не видел и не понимал надземного видения.
Лица двух монахов представляли прекрасное противоречие двух человеческих натур: поэтической, идеальной — и прозаической, обычной. Но оба, впрочем, были красивы, ласковы и честны. Христос, явившийся в небесах, имел божественное выражение. Прекрасным фоном служили старые дубы, стройные ели и темные сосны.
Вся картина вообще, хотя написанная без моделей и сразу, казалась результатом долгих опытов. Я стоял и не мог оторвать глаз. Другие небольшого размера картины изображали: "Смерть святого Иосифа", "Бегство в Египет", "Обращение святого Павла", "Мученичество святой Екатерины" и т. п. На всех отпечаталась та же опытная рука, сильное чувство, гармония и красота.
Когда я смотрел на эти неожиданно найденные сокровища, брат Мариан стоял у дверей, почти стыдясь, с опущенными глазами и руками; его уже седеющая бородка свешивалась на грудь. Он ничего не ответил на похвалы, на вопросы, как будто боясь откровенности, боясь пробудить в себе мысли, не соответствующие занимаемому им сейчас положению. Я напрасно старался вовлечь его в разговор, и мне пришлось уйти с неприятным сознанием неудачи. Брат Мариан простился со мной ласково и покорно, но боялся промолвить лишнее слово, даже взглянуть на меня, напоминавшего ему оставленный мир. Я попытался было приобрести одну из его картин, но лишь только заикнулся об этом, как получил смущенный ответ, что его работа не принадлежит ему, что этим распоряжается о. настоятель.
Теперь со стариком монахом мы отправились в келью настоятеля. Нас встретили гостеприимно, угостили, и я спросил, нельзя ли получить что-либо из картин брата Мариана. Румяный, толстый настоятель, свободно расхохотавшись, ответил в свою очередь вопросом:
— Сударь мой! Разве это имеет какое значение?
— Это прекрасные картины, а со временем будут очень ценными. Брат Мариан будет вторым Лексыцким, даже теперь уже он им стал.
— А кто это Лексыцкий.
— Знаменитый краковский художник, монах Бернардинского ордена.
— А, а! Есть там что-нибудь законченного у брата Мариана?
— Кажется, — поторопился я ответить, — что "Бегство в Египет".
— Прекрасно! Денег от вас, сударь, не возьмем, но если б вы взамен подарили что-нибудь монастырю?
— Что же вам угодно? С удовольствием!
— Если бы так красивую красную ризу? Не в чем праздновать дни св. Мучеников.
Эти слова настоятель произнес с легким сомнением, получит ли желаемое.
Я охотно согласился.
Настоятель победоносно улыбнулся, как бы удивляясь и жалея меня, и встал.
— Ну, так пойдем за этим "Бегством".
Мы опять направились в келью брата Мариана.
Настоятель вошел, не постучавшись; художник, вероятно, даже не расслышал скрипа двери, так как мы нашли его на коленях у кровати с лицом, закрытым руками. Перед ним было странное распятие, поразившее меня, так как крест Спасителя был укреплен на спине бронзового Сфинкса. Услыхав привет настоятеля, он живо вскочил и, смутясь, стоял перед нами, с улыбкой, скрестив по монастырски руки на груди.
— А, а! Как тут пройти! — воскликнул толстый настоятель. — Еле можно пробраться среди этих вещей. Третьего дня я уже стер какую-то картину, да к тому же — что гораздо хуже — выпачкал новую рясу. Вот, — добавил, — этот господин хочет получить ваше "Бегство в Египет", картину, которую он очень хвалит. За нее он дарит конвенту красную ризу на дни Мучеников. Если вам, брат, не очень жалко расставаться со своей работой…
При этом он ласково взглянул на монаха. Тот слегка побледнел, но ничего не сказал, только склонил голову, повернулся живо к картине, снял ее, еще раз взглянул и (словно боясь, что не хватит потом решимости) вручил настоятелю.
— Все это, — промолвил он, — собственность монастыря. Хвала Господу, что я на что-нибудь пригоден. Возьмите, пожалуйста!
Стоимость ризы я сейчас же уплатил, обрадовавшись, что так легко приобрел, неожиданно, в пути, столь прекрасную картину. Настоятеля и Серафина зачем-то позвали, а я остался с глазу на глаз с братом Марианом.
Приблизившись к нему, я попытался узнать, не примет ли и он чего-либо взамен картины, которой, казалось, было ему жалко; но он с ласковой улыбкой ответил:
— Наш устав не разрешает иметь собственность; да мне ничего и не надо. Покой, тишина монастыря, вот мои сокровища.
С этими словами прижал руку к груди и в глазах заблестели слезы.
— Значит, мир изранил твое сердце? — спросил я с участием.
— Не спрашивайте, — ответил. — Мне пришлось бы вспоминать то, о чем я хочу забыть. Разве вам хотелось бы ради простого любопытства лишить меня надолго дорогого покоя, который я, наконец, обрел?
— Это не любопытство, — возразил я, — это искреннее сочувствие. Вы меня подкупили большим талантом, вы мастер. Верно, недавно вы надели это платье. Раньше вы носили другую одежду и, вероятно, сильно страдали, если решились спрятаться под рясу монаха, обладая душой, не для него как будто созданной.
— Как? — промолвил капуцин, всматриваясь в меня с тихой грустью. — Уже судишь обо мне, брат? Совсем еще меня не зная? Так скоро? Кто знает, к чему я был создан! Верно лишь то, что я здесь счастлив, насколько может быть счастлив человек на земле.
Вдруг послышались шаги идущих монахов, и брат Мариан умолк. Едва настоятель и Серафин вошли, как мы простились. Неудобно было оставаться дольше, чтобы не мешать монахам и не прерывать путешествия. Я унес с собой лишь предмет долгих дум и приобретенное "Бегство в Египет".
Солнце уже заходило, когда я в сопровождении добрейшего о. Серафина, усердно угощавшего меня нюхательным табаком, опять прошел через монастырский двор и отыскал своих людей и лошадей, потерявших терпение при столь неожиданно затянувшейся остановке. Все планы путешествия были нарушены из-за недостатка времени; пришлось переночевать в городишке, так как приличная корчма находилась на расстоянии четырех миль, а такой путь, да еще по скверным дорогам, не проехать было к ночи.
Рано утром я еще прослушал заутреню у капуцинов, потом напился кофе у настоятеля, но брат Мариан, как мне передали, слегка прихворнул и повидать его не удалось. Я не особенно и добивался визита, боясь ему быть в тягость, так как видел, насколько он не хочет вспоминать мир и все, что от него приходит к монаху, старающемуся забыть все за собой оставленное.
Лишь несколько лет спустя мне удалось собрать сведения в городишке о происхождении монаха и его юности, а много спустя попались мне и другие материалы для этого романа. Как и где я их получил, не вижу надобности сообщать.
Брата Мариана, по словам одних, уже не было в живых; по словам других, он где-то доживал свой век в дальнем монастыре. Ничего достоверного сообщить мне не могли. Что касается монастыря, то он опустел и приходил в разрушение с той быстротой, с какой гибнут дела людей, предоставленные в жертву времени.
Несколько лет сделало его неузнаваемым. Наружные стены в нескольких местах развалились, на костеле обвалилась штукатурка, на крыше монастыря зияли дыры, двор весь зарос травой, в библиотеке и залах поселились воробьи. Пауки, летучие мыши и крысы одни лишь жили в молчаливых кельях и коридорах.
Фрески Данкертса отсырели, много картин и резьбы исчезло неизвестно куда. Голые стены со следами рам производили печальное впечатление. Евреи из городишка растаскали много дерева из монастырских строений на топливо. В саду виднелся еще вензель Марии, но цветы одичали, аллеи заросли, пруд покрылся зеленью, деревья повыломал ветер.
Один лишь старик ключарь наблюдал за разрушенным монастырем и дожидался смерти на своем посту. Согнутый в дугу, бледный, как привидение, и молчаливый, как гроб, он днем обходил здание с ключами в руках, а ночью прислушивался к голосам, казалось, доносившимся из пустых зданий. Он клялся, что не раз слышал тихую органную музыку и в полночь поющих Requiem монахов.
Я бы был не в состоянии рассказать вам о юности того лица, которое я знал потом в рясе монаха и под именем брата Мариана, если бы не новое путешествие и случайный ночлег в городишке. Я знал уже из имевшихся у меня бумаг, как сложилась более поздняя жизнь художника, одевшего рясу; но мне остались неизвестными его происхождение и юность, так как мои заметки об этом умалчивали. Напрасно я пытался разузнать у соседей монастыря: старики умерли, молодые не знали или позабыли.