Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 10)
После минуты ожидания показался Станислав, который уже, может, не надеялся встретить отца, а, узрев его перед собой, отступил, испуганный, но тут же волнение отобрало у него боязнь и память, подскочил и упал на колени.
Бледное, страшное лицо судьи было как мраморная статуя справедливости, мстительной и неумолимой, брови его резко стянулись, уста начали дрожать, рука метаться, но глаза наполнились слезами, он вытянул руки к сыну и прижал его к груди[3].
Мать, братья и сёстры окружили их и Станислав почувствовал себя в объятиях всех. Но недолго продолжалось это временное забвение, старец после невольной чувствительности вернулся к суровости всей жизни.
– Во имя того Бога, распятого на кресте, – сказал он серьёзно, указывая на деревянную фигуру на кладбище, – прощаю тебя и благословляю… приди и посиди за нашим столом ещё раз, вкуси, какими семейный хлеб и семейная любовь есть великими наслаждением – но для примера прощая тебя сердцем, рукой и головой, простить не могу проступка. На семье стоит общественная связь, на послушании – весь мир; ты порвал с нами, хотел свободы раньше времени, купил её задорого, но имеешь, что хотел. Ты мой сын, потому что я простил тебя, но никогда не будешь ни наследником, ни товарищем сестёр и братьев. Придёшь и пойдёшь, как чужой, вернёшься, как гость, но свободный, независимый, ничего нам не должен и мы также ничего тебе не должны.
Станислав на отцовский приговор ничего ответить не мог, сел на указанное ему место в возке, который вёз Фальшевича и его братьев, и так был счастлив, что хоть знал, что нерушимое слово отца лишало его всякой помощи и участия в наследстве, за одно это объятие он охотно отдал бы в жертву часть своей жизни.
Судья проделал всю дорогу в мрачной задумчивости, его жена, плача, целовала его руки, Мания скрывала перед ними свои слёзы, делая вид, что выглядывает из кареты, а на возке Фальшевич кивал только головой, присматриваясь, как Станислав не мог нарадоваться младшим братьям и их весёлому своеволию. Так они прибыли в Красноброд, а когда начали высаживаться, Станислава снова охватил страх – но судья с просветлевшим уже лицом ждал его на крыльце, и почти как чужого ввёл в дом.
Ещё раз сын упал к его ногам, но ничего, кроме повторного благословения, не получил.
– Слушай! – сказал неумолимый старец. – Как отец, я тебя простил, но не как глава семьи… ты чужим нам будешь, потому что хотел быть чужим, та цепь, однажды порванная, уже не свяжет, даже раскаянием, жалостью и прощением.
– Я тоже ничего не требую, кроме прощения и сердца, – сказал Станислав.
– А завтра, – добавил судья, возвращаясь к своему характеру, – завтра поедешь со мной к нотариусу и напишешь полный отказ от всякого наследства после меня, этого требую под благословением.
Ни мать, ни младшие братья и сёстры уже не смели заговорить с братом – само прощение казалось им чудом Божьим, что большего требовать не смели. Судья вышел, сказав эти слова, а Станислав снова увидел себя в кругу семьи, под домашней крышей, счастливый, весёлый, лёгкий, полный сладких надежд будущего.
Только гнев отца его тяготил – бедность была для него таким давно предвиденным концом, что он научился глядеть на неё без опаски. Отдался, поэтому весь неожиданному удовольствию беседы с матерью, не могущей на него насмотреться, с братьями и сёстрами, которые его обступили, разрывая на все стороны. Впервые за долгое время этот час он мог назвать счастливым!
Когда эта сцена разыгрывалась на пороге костёла, кладбище уже почти было пусто, однако, нашлось несколько любопытных, находящихся везде, где можно что-то подглядеть или подслушать, – и те были издали свидетелями отцовского прощения. Поэтому по соседству сразу громыхнула весть, так преукрашенная, что даже те, что были свидетелями события, каждый иначе описывая, отчёту своих соратников удивлялся как новости. Из этих всех рассказов эклектики сказочники по профессии строили свою аутентичную версию, окончательную, исправленную, и эта поэма пошла как материал среди преданий людей в общественное достояние.
Даже до усадьбы семейства Адама через пана каморника Бортилу сразу в этот день дошла новость о примирении сына с отцом, но её повторяли потихоньку, чтобы не пробудить любопытства князя. Сама княгиня узнала некоторые апокрифичные, но хорошо составленные, подробности от своей гардеробной и глубоко задумалась, завязывая на ночь волосы.
– Это, должно быть, неотёсанное создание, – говорила она в духе, – но совсем ладный мужчина, имеет что-то поэтичное в себе, поэт, поэт! Если бы не в муже было дело, которого эти кровные с другого света могут обескуражить, велела бы папе просить его… А! Мы бы открыто посмеялись над нашей детской любовью! – Она вздохнула про себя.
– А, хорошие это, возможно, были времена, всё же непроменяла бы их на сегодняшние. Нет! Нет! Но на час, на мгновение, если бы к тому белому платьицу, к тем чувствам, к тому садику можно было возвратиться!
Она ещё раз вздохнула, улыбаясь себе в зеркале, так ей с этой грустью было ладно!
– Что за детство! Что за детство! – воскикнула она. –
Несмотря на это, на следующий день была беседа между ней и родителями о Шарском; княгиня намекнула, что, может быть, годилось, когда князь поедет куда-нибудь по соседству, просить Станислава… На этом кончилось.
Достаточно зародыша такой мысли, чтобы изнеженный ребёнок упёрся угодить своей фантазии. Аделя, отправив на два дня мужа к соседям на охоту, сразу на следующий день сумела воздействовать на отца так, что он послал за Станиславом.
Действительно, велико было его удивление, когда он получил вежливо-холодную записку кузины, но отец и мать уговаривали его, чтобы поехал, Стась не смел признаться, как они в последний раз расстались с паном Адамом и, хотя с немалым отвращением, он должен был сесть и поехать. Мысль об Адели приходила ему часто, но слышанный в дороге разговор на века охладил его к ней; не чувствовал уже, как раньше, при воспоминании о ней учищённого сердцебиения; какое-то беспокойство в нём ещё осталось. Оно возросло, когда он приблизился к месту, памятному ему одной минутой надежды, и Станислав вышел из своей бедной брички, запуганный прошлым, оглушённый панством и роскошью, которые тут теперь по причине зятя с гербом ещё были более видимыми, чем когда-либо.
В гостиной он не нашёл ещё никого, а разбросанные книжки свидетельствовали, что литература имела тут союзников. Мы обратим тут внимание, что чтение, должно быть, было для многих неприятностью и немалой повинностью, когда им так рисовались и хвалились. Нет покоя, в котором принимают гостей, где бы несколько запылённых книг не свидетельствовало, что хозяин не читает. Есть это обычно прекрасно оправленные и украшенные издания той бездарности, которые никто не берёт в руки, используя как свидетельство ступени своей цивилизации. Кое-где таким образом найдёшь разбросанные литературные новости, которые, естественно, пока не постареют, никому взять нельзя, чтобы столик утратил своё украшение; а иногда костяной нож, всунутый в середину, должен был быть нерушимым доказательством, что там читатель остановился, а скорее – увы! – тот, что страницы прорезал. Есть также в моде – а кто бы это не знал – что, принимая писателя, на столик кладут его труд; но нужно быть, не знаю каким тщеславным, чтобы этот комплимент, часто стоящий несколько десятков выпрошенных золотых, принять за добрую монету Случается, что в подобном случае вежливые хозяева выучивают и несколько названий сочинений, и несколько мнений или дух автора. Если бы половину этой комедии, этой работы использовать на что-то благородно-чистое, как бы во стократ было лучше. Ложь в нашем нынешнем свете имеет то великое неудобство, что ничуть солгать не умеет, а всегда того, кто её использует, унижает.
Станислав, которому эти моды и обычаи были вещью чуждой, привыкший принимать всё как по писанному, как было, удивился, заметив, возможно, вчера, позаимствованную у пана арендатора и брошенную на великолепный палисандровый стол свою поэму рядом с новым романом Дюма и поэмой Сумета. Его сердце забилось благодарностью и он почувствовал себя расположенным всё простить этим людям! И поэты люди! Взяв в руки какую-то книжку, он погрузился в мысли, и не заметил, как красивая Адель проскользнула в салон.
Шелест её шёлкового платья и лёгкий намеренный кашель пробудили его от задумчивости, которую можно было принять за поддельную, такой была глубокой. Княгиня, наряженная, как требовало её положение, от бархатов до атласов, вся в кольцах и блестящих безделушках, имела выражение лица красивой куколки, но выглядела бледно-меланхолично, и, хотя немного перебрала меру в одежде, отличалась, действительно, чем-то аристократичным. При виде её виде Станислав смешался, но это новая Ад ела мало, мало напоминала ему прежнюю… была это, может, её сестра, но не она!
Передвигая колечки на белых красивых пальчиках, княгиня, удобно сидящая в кресле, начала с неохотой разговор, среди которого её взгляд часто обращался на молодого человека. Этот взгляд был в постоянном споре с физиономией и полным гордости лицом, потому что иногда, казался, поблёскивает былым лучиком чувства – но Станислав не допускал в себя воспоминания.