Юзеф Игнаций Крашевский – Русский. Мы и они (страница 4)
В глубине этого характера был холод испорченной, странной дочери севера, для которой инстинкт эгоизма был самым высшим и единственным правом. В церкви Наталья крестилась и била поклоны, ибо стояла на первом месте перед иконостасом, и приходилось ей притворяться набожной, но над религией смеялась и публично поносила.
В России благочестие бывает очень редко, за исключением народа, вера является тут инструментом управления, её священники – родом полицейской службы над совестью, они сами не принимают всерьёз своих обязанностей, их всегда можно купить, взять и склонить ко всему; внешние обряды здесь значат больше, чем дух Евангелие; грехи можно легко простить, не прощается только ошибка в форме. Разрешено смеяться в углу над мессой, но при мессе нужно бить поклоны. Создания, души которых нуждаются в религии, должны прибегать к католичеству, чтобы в нём найти удовлетворение. В Петербурге также множество женщин тайно бросали православие и ходили в наш костёл, чувствовали они в нём Бога, которого в их церквях не было, а в наших священниках находили людей образованных, у которых находили совет и утешение для страждущей души.
Наталья была испорченным, но прелестым и очаровательным созданием, то есть самым опасным чудовищем, какое может привлечь чистое и честное юношеское сердце.
Наумов, который не представлял себе дьявольской игры с сердцем человека, сразу попался в ловушку этих глаз и из всех офицеров полка он влюбился донельзя безумно. Для тех опытных и старших Наталья была милой игрушкой, он из неё создал себе идеал.
Вам, может быть, не раз случалось встречать в Италии одну из тех картин, изображающую красивую транстеверанку или женщину из Альбано, которых молодые художники часто выбирают для своих студий моделями; вы восхищаетесь на полотне и чертами, и выражением, и колоритом, и мыслью, которая, казалось, льётся из задумчивых очей. Вам, быть может, также случалось потом, прогуливаясь около Монте Пинчио, встретить оригинал картины, высохший, обычный, усталый, хотя похожий на тот идеал, в который художник влил свою душу.
Любовь является таким художником, что из самого распространённого материала умеет создавать мадонн и ясных богинь; чем больше любви в душе человека, чем светлее сияет избранное существо. Вот что Наумов сделал с Наталией, когда в неё так безумно влюбился. Бедняга не отдавал себе отчёта, что его обожествлённая Наталия была не той живой, ходящей по свету, а призраком его души. Он не задумывался над тем, что сколько бы раз не оставался с ней, немного остывал и испытывал какое-то болезненное разочарования, а в одиночестве воспоминанием о ней влюблялся до безумия. Не заблуждался он вовсе видами какого-то будущего, хорошо знал, что Наталия за него не пойдёт, но любил, потому что любовь была для него потребностью, а глаза этой женщины тянули его в неземные миры.
Это происходило в 1861 году, когда из малюсеньких проявлений пробуждающегося духа выросли эти гигантские события, которые являются одной из самых прекрасных и грустных страниц истории Польши.
Сразу после февральских выстрелов, после великих похорон, Россия, у которой для духа не было другого оружия, кроме кулака, а для борьбы против чувств ей нужен был штык, начала стягивать в Варшаву войска. Среди прочих полков, туда же был предназначен тот, в котором служил Наумов.
Это была минута, которая определила будущее Польши и России. Более зоркие уже видели, что в благороднейших душах родилось сострадание к нашему делу, это создало друзей деспотизма.
Из журналов, из сочинений, из самих фактов, которые позже старательно пытались скрыть, легко убедиться, что русские поначалу были воодушевлены величием той картины, которую представляла Польша. Горчаков вынужденно отступал перед этой поднявшейся волной, мы видели солдат 27 февраля, бросающих карабины и переходящих на сторону народа, полковников, которые, не в состоянии выполнить выданных им приказов, предпочитали покончить с собой; ещё минута и, быть может, российский народ, уступая благородному порыву, сам бы помогал сбрасывать с нас цепи.
Правительство, также отлично это увидев, начало искусственную агитацию, которая перешла в пьяное безумие; после первых признаков сочувствия к Польше спустили с цепей ту стаю ищеек, которые большими словами должны были сбить с толку слепой народ, заиграли на всех трубах псевдопатриотизм, а родина, которой бремя этой немного более свободной музыки приятно щекотало уши, начала танцевать, когда ей заиграли.
Но не будем опережать событий; первые новости о движениях в Польше вызвали те же чувства, которые мы видели в полках кавалерии 25 и 27 февраля. Слушались приказов, но старались не принимать участия в зверствах, а многозначительное молчание, закрытые рта, хмурые лица выдавали внутреннее беспокойство души. То, что мы пишем, это неоспоримый факт; правительство, составленное из людей без чувства, для которых кровопролитие в политических целях казалось делом простым и естественным, не колебалось ни минуты с тем, что хотело делать; народ доводили до безумию подлые подкупленные журналисты, на которых лежит пятно вечного бесчестья. Не нашёлся ни один человек совести, отваги, который бы во имя правды заступился за попранные права человечества.
Почти одновременно с приказом к маршу дошли до полка лаконичные журналистские отчёты о событиях и глухие новости о них. Наумов изумлялся сам себе, что чувствовал себя таким взволнованным и беспокойным, когда о них слушал. Неизвестно почему, ему в голову пришли его молодость, мать, туманные воспоминания о Варшаве, и бьющееся сердце рвалось, как к братьям, к тем мученикам, которых народ почтил торжественным историческим погребением. На протяжение всего этого дня он был молчалив, задумчив и чувствовал, словно его что-то тянет туда, к свежим могилам. Товарищи совсем по-разному об этом всём думали, он молчал, приходило ему в голову, что у него был там дядя и его сыновья, из которых один мог пасть под пулями русских солдат, что и он сам может быть принуждён идти на своих кровных и поднять братоубийственную руку на бедных жертв. Вся эта странная неразбериха творилась в его сердце и голове.
В этот самый вечер несколько офицеров, а среди них и он, были приглашены на чай к генералу. Алексей Иванович был хмур и задумчив; некогда он принадлежал к декабристам, но, к счастью, это не открылось, стёрлось, и теперь, когда он дошёл до генеральских погон, когда сам уже представлял царя и его власть, осуждал всякие попытки освобождения. Разделял он со многими другими то мнение, что николаевский деспотизм был преувеличенным и вредным, но верил также в либерализм и реформы Александра. Это его как бы оправдывало в собственных глазах, что поддерживал правительство. Как истинный русский, он инстинктивно терпеть не мог Польшу, мало знал поляков и то, с той стороны, с какой их знают в Петербурге. Он придерживался мнения императора Николая, который, раздражённый, однажды при Ржевуском и Радзивилле высказался о нас: «Ненавижу тех поляков, которые мне оказывают сопротивление, а тех поляков, что мне служат, презираю».
Алексей Иванович был петербургским цивилизованным генералом из разряда тех, что ко всему пригодны. Он чувствовал, что его ждёт большое будущее. Меньше всего, может, опытный в стратегии, он ожидал в будущем какого-то большого положения в столице, так как одна из любовниц графа Ад…а была его большой подругой. С мрачным лицом раздумывал он над польскими событиями, но через грусть, которую принял для порядочности, проглядывала совсем неприличная весёлость. До сих пор ему не хватало какой-нибудь возможности, чтобы дать узнать о себе, отличиться и попасть на дорогу милостей и почестей. Он сейчас ясно видел, что события в Польше могли ему предоставить отличную возможность для быстрого возвышения.
Очень кратко, но с горечью отзывался он о старом растяпе Горчакове и о тех, кто его окружал, давая понять, что он поступил бы совсем иначе…
Наталья Алексеевна была тоже очень рада будущему отъезду в Варшаву. Хотя русские гордятся своей страной и цивилизацией, когда едут на запад, они невольно чувствуют, что приближаются к Европе, и что этот мир, который они с презрением называют гнилым и старым, имеет над ними превосходство и величие учителя. Они потихоньку над ним смеются, как студенты над педагогом, но когда тот войдёт в класс, в классе тихо и в груди бьются сердца. Сердце Наталии тоже билось от мысли, что увидит одну из европейских столиц, а вдобавок одно из любопытнейших зрелищ, такое новое для русских, – революцию.
В гостиной полковника одна Наталия была легкомысленно весела; офицеры поглядывали друг на друга и, не зная что говорить, молчали… Генерал ходил, тёр остатки волос и бросал иногда бессвязные слова, из которых только можно было понять возбуждённое состояние его души. Наумов вдалеке, в тени, оперевшись на окно, был настолько погружён в мысли, что даже щебетание Наталии не обращало его внимания; девушке не понравилось, что кто-то в её присутствии смел думать не о ней. Поэтому она подбежала к Наумову, по дороге, согласно своей привычке, глядя во все зеркала, и пробудила его громким вопросом:
– Что там Святослав Александрович? Много поляков вы убили, задумавшись, вероятно, о Варшаве?