Юзеф Игнаций Крашевский – Кровавый знак. Золотой Ясенько (страница 14)
Евгений нуждался в обществе; поэтому к концу траура дом медленно, понемногу начал открываться, начал оживать. Мать ничего против этого не имела. Таким образом, перемена, хоть приходила незначительно и постепенно, уже чувствовалась в доме, и после первых шагов к ней многое можно было предсказать. Также предсказывали.
Ещё не окончился торжественный траур, продолжающийся один год и шесть недель, когда нетерпеливо, по-видимому, высчитывающий его продолжительность, каштелянич Иво, который поджидал случая, чтобы попасть в Мелштынцы, поймал на прогулке Евгения, познакомился с ним и, понравившись молодому человеку, проложил себе дорогу к неприступным для него до сих пор порогам замка.
Каштелянич, как мы говорили, был одним из тем людей, которые, несмотря на пренебрежение и распущенность, умеют, когда нужно, принять самые разные физиономии. Для Евгения он стал серьёзным, так умел его очаровать.
Мальчик, которого мать достаточно баловала, однажды вбежал к ней, объявляя, что он пригласил на ужин каштелянича Яксу.
От этих слов пани Спыткова вскочила как поражённая ударом и из её глаз сверкнула молния. Первый раз она бранила сына, что смел это сделать без её ведома, она тут же сделала выговор пану Заранку, что это позволил, но в конце концов согласилась, чтобы каштелянич был принят, объявив только, что к нему не выйдет и не увидиит.
Она объяснила это перед сыном тем, что общество этого человека находит для него неподходящим, что между родителями была какая-то давняя непрязнь.
Евгений задумался, погрустнел… но не смел просить мать, чтобы для него изменила решение.
Однако же приказали, чтобы приём был как можно более великолепный, и выделили для него парадные покои замка, именно те, через которые, как мы видели, проходил пан Никодим Репешко.
Сам пан Заранек должен был только помогать Евгению в развлечении гостя. Нам неизвестно, как каштелянич, несмотря на свою бедность, дошёл до того, что в назначенное время появился перед замком не запущенный, как обычно, но изысканно одетый, на очень ладном коне и с конюшим, который заменял ковыляющего Захария. Его обхождение соответствовало одежде, было мягким, вежливым и исполненным любезности. Евгений, который с нетерпением молодого возраста ожидал его на крыльце, и сразу ему объявил, что его мать больна, не заметил ни малейшей тучки на его лице. Каштелянич поклонился, спросил о чём-то другом и вошёл смело в комнаты.
Там, однако, он не мог скрыть впечатления, какое произвёл на него этот замок, такой панский, украшенный столькими памятками, так объявляющий былую роскошь. Его уста скривились ироничной улыбкой, которая пролетела сквозь них и исчезла, но глаза невольно выдавали любопытство и удивление, почти какой-то внутренний гнев.
Так они прошли прямо в круглую залу, из которой через открытую дверь был виден стоящий на рыцарских доспехах тот череп (дивные о нём ходили предания). Иво остановился, долго всматривался, нахмурился и сказал:
– Ведь и эта памятка фамильная. Мысль действительно оригинальная… Что же это означает?
– Я не знаю, – сказал быстро Евгений. – Говорят, что это просто напоминание о смерти… но… мне люди какую-то историю рассказывали, обычную женскую сказку, что это голова казнённого мечником врага нашей семьи.
Каштелян быстро отвернулся и больше уже не спрашивал, но брови его нахмурились.
– Видите, вот этот, – добавил, указывая, Евгений, – это мечник, не знаю, почему его так назвали. Он был очень суровым человеком. А эта вот панна – бабушка, у которой странная кровавая полоса на шее, с которой родилась… это дочка мечника…
Казалось, каштелянич уже не хочет слушать; он прервал разговор, говоря что-то Заранку, потом вернулся к коню. Принесли превосходный полдник, которого каштелянич под предлогом слабости не коснулся; принял только рюмку вина и ту, ловко наклонив, вылил в окно, словно в этом доме ему не годилось ни приламывать хлеб, ни уталить жажду.
Евгений видел это, но приписал тому, что мать показываться не хотела. Он думал, что каштелянич скоро уйдёт, но случилось противоположное. Иво говорил много, горячо, обсыпал Евгения любезностями, развлекался; вывел его во двор испробовать лошадей и в сумраке управлялся с самыми дикими, справляться с которыми умел с чудесной лёгкостью. Вошли на минуту назад в залу, которую нашли освещённой. Каштелянич брался за шляпу, чтобы уже попрощаться, когда самым неожиданным образом открылась настежь боковая дверь и пани Спыткова в чёрном бархатном платье вошла в зал.
При виде её Иво остолбенел. Пани Бригида приблизилась к нему с обычным своим величием и спокойствием и громко сказала:
– Несмотря на то, что я страдаю, я хотела поблагодарить старого знакомого за проявленное к моему сыну добродушие. Я чувствовала себя к этому тем более обязанной сегодня, что позже, наверное, не скоро могла бы это сделать, потому что мы собираемся в Варшаву.
Об этом отъезде ни Евгений и никто до сих пор не слышал… все показывали удивление.
Каштелянич скоро пришёл в себя, улыбнулся, поклонился и отвечал:
– Хотя мне приятно услышать это сегодня из ваших уст, досадно, что это малейшее усилие могло вам стоить. Когда буду в Варшаве, куда также намереваюсь отправиться, сложил бы перед вами своё почтение.
Пани Спыткова ничего не отвечала, но задержала каштелянича, который, очевидно, по её кивку остался. Беседа была пустой… а в минуту, когда Евгений спросил что-то о Заранке, пани Бригида, не прерывая её, начала ходить по зале, водя за собой каштелянича.
Эта прогулка сначала ограничилась круглой залой, потом перешла её порог, пока наконец не продвинулась в галерею, в конце которой светился белыми зубами тот череп в шлеме.
Там Спыткова остановилась, отступила на пару шагов, посмотрела чуть ли не с презрением на Иво и изменившемся голосом произнесла:
– Я вас спрашиваю: вы старались сюда влезть, чтобы меня отсюда выгнать?
Иво минуту стоял сконфуженный.
– Может ли Бригита таким вопросом после стольких лет приветствовать Иво? Признайся, это странно.
– Это самое мягкое слово, какое я могла использовать. Вспомни, что ты наделал, в чём виноват по отношению ко мне, и признаешь, что от презрения эти уста даже не должны были открыться. Сегодня ты стоишь в моих глазах ниже, чем моё самое жалкое слово может упасть… ты недостоин ни взгляда, ни слова, ни памяти. Я должна была спросить: кто ты? – а, услышав фамилию, не вспомнить существа, которое носила его при жизни.
Эти слова, несмотря на усилия, произнесены были с таким чувством, что в голосе мраморной женщины слышалась дрожь рыдания.
Иво был мрачен и долго молчал.
– Пани, – сказал он наконец, – мне нужно долго говорить, чтобы оправдаться. Разрешите? Не буду трясти лохмотьями своей бедности; расскажу историю и потребую суда. Можно мне говорить здесь, сейчас?
– Нет, – ответила женщина.
– Значит, когда? – настаивал Иво. – Я клянусь, что не вернусь сюда больше, не за чем… но хочу, чтобы вы всё знали.
– Почему я должна знать ложь?
Иво загорелся, поднялся и ударил себя в грудь.
– Как жив, не осквернил уст ложью добровольно, – воскликнул он, – если бы вы смели…
Возмущённый Иво не докончил.
– Сейчас, – прибавил он, – я не прошу вашего позволения, вы должны выслушать меня… или… или… – тут он задержался. – Или отомщу на вашем ребёнке.
Спыткова, хотя бледная, сохранила всё присутствие духа, поглядела на залу и начала возвращаться к ней, а, возвращаясь и смеясь для того, чтобы скрыть чувство, которое она испытала, произнесла:
– Мести не боюсь, но виновного выслушаю. Приедешь, когда мой сын тебя вызовет.
– А отъезд в Варшаву? – спросил Иво, глаза которого горели.
– Отложу, – ответила вдова равнодушно.
Они вошли в залу, беседуя об охоте.
Никто бы не догадался, что минуту назад между ними шла война не на жизнь, а на смерть.
Каштелянич вскоре попрощался, сел на коня и уехал. Ночь была тёмная, красивая, лунная. Евгений преследовал глазами ловкого всадника, который, галопом пустив коня, вскоре исчез в липовой улице. Он хотел, вернувшись к матери, поговорить об Иво, поблагодарить её, но ему сказали, что она легла с головной болью, и никого, даже его, впускать к себе не велела.
Спустя неделю Евгений удивился, когда она ему довольно равнодушно напомнила, что должен был навестить каштелянича и, может, пригласить его в Мелштынцы ещё раз, пока не уедут в Варшаву.
Мальчику это было очень приятно, потому что безмерно полюбил каштелянича и чувствовал к нему склонность, которой объяснить не мог. Итак, он выбрался верхом с паном Заранком и конюшим в Рабштынский замок.
Известие об этой прогулке, такой на первый взгляд малозначительной, на старых мелштынских слуг произвело неприятное впечатление и обижались на пани, что разрешила это. Хотя там при покойном пане мало было разрешено говорить, а о тайнах семьи, покрытых строгим молчанием, едва в разговорах между собой осмеливались намекнуть, эти традиции переходили из поколения в поколение, были известны в кругу придворных, которые издавна служили Спыткам, а теперь, когда старик умер, чуть свободней о них между собой говорили. Слуги только остерегались, имея на это отчётливый приказ пани, забивать голову Евгения повестями, которые она считала детскими химерами, которые могли повлиять на молодой ум.