Юзеф Игнаций Крашевский – Кровавый знак. Золотой Ясенько (страница 11)
Тогда, хоть по побледневшей коже видны были следы неимоверного страдания и борьбы, из её уст не вырвалась ни жалоба, ни стон, ни просьба. Она смирилась, только с новой страстью бросаясь на охоту. Ребёнка едва раз в год привозили в Мелштынцы. Были это для неё торжественные дни лихорадочной работы. Но в то же время из общения с сыном видно было, что эта сердечная связь, которая постепенно укрепляла жизнь, каждую минуту прожитую вместе, была разорвана между нею и этим ребёнком. С интересом она всматривалась в него, расспрашивала, но чувствовала, что она ему чужая. Иногда вспышка нежности её сближала, а холод ребёнка отдалял… Сын был старательно воспитан, но с некоторыми особенными осторожностями, которые только прошлое могло объяснить. Боялась в нём экзальтации, избыточного возбуждения, поэтому стремились к тому, чтобы заранее его разочаровать, остудить и держать в холоде. Может, даже матери заниматься им было не разрешено потому, что, несмотря на её работу над собой, в ней отчётливо рисовался энергичный характер. Таким образом, она была матерью только по имени, хотя во время пребывания ребёнка в Мелштынцах часто приближалась к Евгению, точно хотела достать из него настоящую привязанность ребёнка.
Из планов, наверное, глубоко обдуманных, было видно, что мальчик должен был скрываться среди чужих, вдалеке от впечатлений, какие мог получить в родительском доме, поверенный самой заботливой опеке найденных воспитателей и учителей. Стерегли его от грёз, приучали к реальности: намеренно убивали в нём излишнюю нежность и сильнейшие страсти, всплеска которых, казалось, ожидают. Отец, помимо этого, сильно настаивал, чтобы ребёнок рос очень религиозным, в вере отцов, в привычных для неё практиках. Под это подстраивались, но трудно было в тогдашней Франции, при учителях французах, хотя выбранных из духовного сословия, вдохнуть в него этот дух, который в ней уже не существовал. Конец XVIII века выработал такое своеволие мысли, желающей восстановить свои права суда и самоуправления, что ей подчинились даже те, что носили духовную одежду и из призвания были обязаны охранять религию. Те, сохраняя внешне всё, к чему обязывал их сан, послушные внешним формам, сталкивались в жизни с принципами такими про-противоречивыми авторитету, которому должны были подчиняться, окружены были такой проникновенной атмосферой совсем другого духа, что незаметно теряли рвение, приобретали поблажку, заражались скептицизмом и скорее цепенели в полном равнодушии. Это становление духа века не было внезапным, как нам сегодня может показаться издалека, не вступало открыто и яростно в бой, ограничивалось таинственной, но уничтожающей переработкой прошлого.
Всё, что имело какое-либо отношение к научному миру, с литературой, было пронизано неверием и беспокойством в поиске утопии, которая должна была заменить веру.
Де Бюри, учитель молодого Евгения, был самым горячим преверженцем Жан-Жака Руссо, в его сочинениях он видел как бы новый мир, зарю новой эры; и, как многие тогда, согласовывал мечты женевского философа с христианскими принципами. В Мелштынцах религиозная строгость была очень высокой, соблюдение предписаний веры, даже самых неначительных, простирались до самой неумолимой суровости. Сам пан Спытек был в некоторой степени хранителем ортодоксии дома и даже выступал против капелланов, если они что-нибудь из старых практик хотели смягчить по причине людской слабости. Нигде также все традиции нашего костёла более усердно не сохранялись, а обряды не выполнялись с высшей скрупулёзностью. Замковая часовня была филиалом приходского костёла, достаточно отдалённого для слякотного и холодного времени года, но, несмотря на привилегии, какие имела, Спытек в праздничные дни чувствовал себя обязанным совершить богослужение в местечке, вместе с другими прихожанами, и тогда его только чужие люди могли видеть издалека. Это проходило с панским великолепием; шли нарядные, старые кареты, предшествуемые конюшим, со слугами в большой ливрее, с придворными, гайдуками. Кавалькада подъезжала к костёлу, а пробощ обычно со святой водой выходил навстречу достойным колатарам, которых принимали в дверях, потом они закрывались в отдельной ложе, при большом алтаре, специально для них поставленном. Тогда население местечка и околицы в большом числе толкалось при въезде и выезде, чтобы поглядеть на них хоть издалека, потому что толпа слуг, шеренгой стоящих на дороге к каретам, слишком им приближаться не давала. В таких случаях капеллан, чаще всего монах, сопутствующий пану, обильно раздавал милостыню, за которой нищие в эти дни прибегали издалека.
Спытек сам предостерегал, чтобы все домашние наравне с ним учавствовали в богослужениях и сохранении местных религиозных обычаев, которые почти каждая страна себе выработала в первые века рвения. А на этих христианских застольях, на которые кое-где съезжаются многочисленные соседи и родня, в канун Рождества и на Святую Пасху в Мелштынцах было пусто, и никто, кроме начальства и смотрителей за стол не садился. Ломали оплатку, делились освящённым яичком в каком-то грустном молчании. Потому что Спытки родни не имели, а от друзей добровольно отказались.
Можно себе представить, каким священнику де Бюри, отвыкшему от строгих практик, должен был показаться этот дом, настоящий монастырь сурового устава. В восемь часов утра в замковой часовне звонили на святую мессу; тогда все, что там жили, должны были на ней присутствовать.
После мессы следовали общие молитвы, песни, иногда размышления… и дополнительные праздники, согласно времени года. Вечером общая молитва на Ангела Господня снова всех собирала. Среду, пятницу и субботу сам пан Спытек всегда постился и даже не садился к столу; так же в кануны праздников, адвент, большой сорокодневный пост, в квартальные постные дни ели с маслом, или с водой, кто масла не выносил. Для француза были это вещи неслыханные, потому что пост нигде, кроме монастырей, так сурово, как у нас, не соблюдался. Ребёнок также от этого отвык, а посты за границей у него были с молочными продуктами, рыбой, маслом и были незаметны. Это отличие родительского дома учителю и ребёнку казалось средневековым варварством. Мы упоминаем об этом, хотя не только это одно поражало воспитанника де Бюри и вызывало усмешку на его губах. На самом деле он воздерживался объявить то, что думал при отце, но не скрывал от матери, которая молчала.
Спытек, когда его сын возвращался летом домой на пару месяцев, беспокойными глазами следил за развитием этого единственного отпрыска своего рода. Пока Евгений был маленький, он обманывал себя и радовался прогрессу, свободе, веселью… но уже несколько лет как эту радость сменило беспокойство, хотя скрываемое, однако заметное. Сменили по очереди двух учителей, искали ксендза, в целом, отец заметил, что ребёнок чужой дому, семье. Это его пугало. Евгений каждый год возвращался к нему какой-то всё более чужой, всё меньше понимающий собственный дом, более скучающий в нём, с более заметной улыбкой в его величественной тишине. Избегая, быть может, какой-нибудь надуманной опасности, избыточного заражения его некоторыми традициями, которые могли бы отравить жизнь и возбудить опасения, навязывали гораздо больше, делая из него существо без связи с тем светом, в котором, однако должен был жить и принимать его обязанности.
Отношения отца к сыну и матери к единственному ребёнку были по-настоящему удивительными; хватало в них знаков любви и доказательств нежнейшей привязанности, и однако казалось, что сердца из них вынули.
Нежели этого ребёнка, но более нежным словом никто не перемолвился. Отец не умел или не мог, мать точно боялась. Глазами следила за Евгением, удивлялась ему, но боялась к нему подойти. Им обладал тот, которому родители передали всю свою силу над ним и право, – милый, приятный, остроумный де Бюри, но согласно теории, не согласно сердцу.
Если намеревались заранее в нём уничтожить и остудить бездеятельностью этот опасный орган жизни, можно сказать, что образование отлично удалось; Евгений жил головой, мыслью, меньше всего чувством. Учителя, быть может, не рассчитали, что, разоружая сердце, невозможно связать фантазии, спутать мысли, парализовать страсти; а когда противовеса чувства нет, тогда та фантазия и страсть могут завести дальше, чем слабое сердце могло бы вынести.
Часто то, что должно остудить и вооружить человека, подвергает его большей опасности, чем болезненная нежность.
Но не будем опережать событий нашей простой, но, к сожалению, правдивой истории. Этот день, когда случайно пан Репешко попал в Мелштынцы, был для Спытков праздничным. После года отстутствия они вернули ребёнка, на которого возлагали все свои надежды, и могли проследить в нём решающее для будущего развитие. Не удивительно, что отец с дрожью его ожидал, что мать выбежала к нему навстречу, дабы поскорее его увидеть.
Священник де Бюри, который уже несколько лет был при Евгении, также не знал Мелштынцев. Рекомендованный одним из набожных и благочестивых монахов учителем для молодого Спытка, во время вакации он обычно совершал путешествие к своей семье, и первый раз прибыл с питомцем в незнакомый ему край и дом. Страна, дом и люди производили на живого француза чрезвычайное впечатление, но он был слишком хорошо воспитанным человеком, чтобы показывать своё удивление, или выдать его словом. Он поглядывал на всё с интересом. С не меньшим любопытством ждал его пан Спытек, который как-то совсем по-иному представлял себе священника и гувернёра своего ребёнка; его сразу поразила эта слишком светская внешность.