Юрий Зобнин – Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии (страница 2)
О поведении Гумилева в эти последние, чудовищные минуты перед расстрельной ямой рассказывал в 1921 году в разговоре с М. Л. Лозинским поэт С. П. Бобров – «сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам», как характеризует его Г. В. Иванов, который и зафиксировал этот разговор в своих «Петербургских зимах»: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодчество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж – свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны»[11].
Георгий Иванов – не самый достоверный мемуарист, однако нечто подобное упоминается в целом ряде других источников. Актриса Д. Ф. Слепян, например, пишет о своей встрече в театре «с бывшим старым чекистом <…>, который присутствовал при расстреле Гумилева. Он рассказывал, что был поражен его стойкостью до самого трагического конца»[12]. «В последний день, когда было назначено исполнение приговора, – рассказывал в 1923 году Л. В. Горнунгу осведомленный В. А. Павлов, также привлекавшийся по «делу ПБО», – арестованных вывезли далеко за город. Поэты, близкие Гумилеву <…> разыскали какого-то садовника, жившего недалеко от места расстрела, предположив, что он мог что-то видеть, и уговорили его рассказать о случившемся. По его словам, всю партию поставили в один ряд. Многие мужчины и женщины плакали, падали на колени, умоляли пьяных солдат. Гумилев до последней минуты стоял неподвижно»[13].
Можно ли считать эти (и некоторые другие, подобные) свидетельства современников вполне достоверными? Нет, конечно. Ведь и сами мемуаристы не скрывают, что все сведения об августовском расстреле на Ржевке получены ими из анонимных «третьих рук» (от «ребят из особого отдела», «старого чекиста», «садовника, жившего поблизости» и т. п.). Важно другое: даже если речь идет только о циркулировавших по городу слухах или о дезинформации, запускаемой службой ВЧК в конспиративных целях, – само
Гумилев подарил России и миру не только свою жизнь, наполненную великой поэзией, любовью, путешествиями. Он сумел подарить людям – последним и, быть может, величайшим подарком –
Это, впрочем, понимали уже ближайшие к августу 1921 года современники, причем – вне зависимости от того, по какую сторону возведенной 1917 годом исторической баррикады они стояли. «Как человеческий и культурный тип, поэт Гумилев входит в длинную и славную галерею русских поэтов-воинов, и он займет в ней по поэтической значительности далеко не последнее место, – писал по горячим следам событий один из идеологов белой эмиграции, философ и общественный деятель П. Б. Струве. – Его трагическая гибель, в одном смысле случайная, как все, что происходит в бессмысленном мире низости и глупости, в другом смысле роковая, неотменимой кровавой связью соединит для истории литературы с его поэтической деятельностью –
Нужно понимать:
Мы не знаем с документальной исторической достоверностью[16] не только подробности расстрела в Бернгардовке, но и то, был ли собственно сам расстрел как таковой (версий о месте и способах казни Гумилева и других участников «Петроградской боевой организации» до сих пор много).
И стоит там простой железный крест, сваренный из обрезков двух труб, и лежат вокруг небольшие валуны: символические надгробья поэтов, убитых и замученных в России.
Крест установлен теперь и на самой территории порохового погреба, стены которого с 25 августа 2001 года отмечены памятным знаком «жертвам красного террора». А на стволах и ветках ельника, выросшего на расстрельной пустоши, безвестные паломники год за годом крепят иконы, свечи, записки со стихами. В этом страшном, великом, таинственном и необыкновенном месте до сих пор с
Наверное, здесь будет создан когда-нибудь и традиционный, «архитектурный» мемориал, однако никакое гранитно-мраморное оформление ничего не убавит и не прибавит в метафизическом значении места,
Три таинственных кошмара преследуют духовное бытие любого причастника русской культуры, любого «русскоязычного», независимо от состава его биологических генов. Они влекут и мучают его, как мучила и влекла Эдипа загадка Сфинкса, которую зачем-то – пусть даже и ценой жизни! – нужно,
Человек, распростертый в луже крови на девственно-белом снегу, в тридцатиградусный мороз.
Бумажный фунтик с вишнями, зажатый в мертвой руке.
И – эхо от выстрелов в душную и сырую августовскую ночь:
I
В советский период истории России ХХ века трагический финал жизни Гумилева не был средоточием интересов его биографов. Излишнее любопытство здесь было чревато разнообразными неприятностями со стороны крепнущего советского коммунистического режима даже в 1920-е (сравнительно «вегетарианские», по выражению Ахматовой) годы.
Первый «архивариус» Гумилева П. Н. Лукницкий вполне сознательно акцентировал внимание в своей работе над «Трудами и днями» поэта на бытовом и эстетическом аспектах его творческой биографии, тщательно избегая идеологии и тем более политики. Его примеру следовали и продолжатели советской «гумилевианы»[17].
К осторожности в отношении обстоятельств гибели Гумилева, которому, по меткому выражению А. Чернова, «советская власть 70 лет не могла простить то, что она его расстреляла»[18], побуждали не только соображения личной безопасности. «Сам факт его участия в контрреволюционном заговоре оказался неожиданностью для многих современников, да и не только современников. Поверили не все. Но, тем не менее, Гумилев шестьдесят шесть лет официально считался контрреволюционером, и, как водится, такая оценка распространялась и на его стихи. Публикация стихов Гумилева была практически невозможна, и, чтобы отменить запрет, следовало снять с поэта обвинение в контрреволюционности»[19].