реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Яковлев – Рукопожатия границ (страница 59)

18

Сошлись в кучу, и Шаповаленко сказал:

— Гад ползучий, не достанешь до него, шоб ему…

Стернин сказал:

— Может, на колодец попадем?

Владимиров сказал:

— Сильву б попоить.

Стернин:

— Сильва? И солдатам не повредило бы.

Шаповаленко:

— Круги в очах, радужеет…

Владимиров:

— Похлопай ресницами — пройдет.

Стернин:

— Ресницами можно, ушами нельзя.

— И у меня в глазах темнеет, — сказал я.

Сказал? Я оговорился: не сказал — прохрипел, просипел. И Шаповаленко, и Стернин, и Владимиров не говорят — натужно хрипят. Говорит начальник заставы, который возрастом покруче нас, здоровьем пожиже.

Он сказал:

— Ребята, мало не терять след. Надо догнать нарушителя. Поднажмем!

Насчет поднажать не ручаюсь, не упасть — вот задачка.

Размытые, преломленные, как из знойной дымки, видения, короткие и отрывочные: июньский закат, в приречном ивняке щелканье соловьев и кваканье лягушек. Лиля смеется: «Состязаются, кто кого», арка над въездом в дом отдыха, аршинные буквы: «Добро пожаловать!», с тыла: «Счастливого пути!». Лиля смеется: «Оборотная сторона гостеприимства»; за стенами буря, лес на горе рокочет реактивным двигателем, на скатерти — ужин, из-за фикуса — деликатные взоры родителей, близоруко щурившихся за стеклами очков. Лиля крутит на кухне краны: «Чудеса в решете, в доме горячая вода, холодной нету!»; в булочной волнительная дискуссия — детище очередей — как правильней: «кто последний» или «кто крайний»; грузины в огромных, блинами кепках пропускают Лилю: «Барышня, бэз очереди». Лиля покупает три сайки вряд, окрещенные звенигородцами «три сестры»; за пожарным депо в ожидании вызова и от избытка свободного времени сражаются в волейбол моложавые пожарники, Лиля смеется: «Лес темный, что они за пожарные, но волейболисты классные, первенство города завоевали». Пляж напротив Звенигорода, Лиля лепит из песка крепость, рушит: «Впервые попав в Крым, я говорила не «Пошли на море», а «Пошли на речку» — и смеется.

Смешинка во рту.

Все о Лиле. И вокруг Лили.

Видения изломаны, будто преломлены маревом. Ну да, между нами и горы, и реки, и леса, и города, и, конечно же, марево, что дрожит и струится над пустыней.

Я думал об этих видениях и о том, что Лиля старше меня, что ей и Федору надо ответить, и о том, что солнце прожигает одежду, жажда скребется в глотке, нарушитель косолапит, неутомимый. Двужильный он, что ли?

А иногда ни о чем не думал. Брел и брел с пустой гудящей головой, не сознавая, куда и зачем. Внезапно бездумность проходила, и я пугался: не просмотрел ли в эти минуты след?

В межбарханной лощине след утерялся и не находился — не по моей ли вине? Во всяком случае, показалось: я резвей остальных кружил по лощине, согнувшись в три погибели, оглядывая песок метр за метром.

Нашел Шаповаленко, помахал, прохрипел нам, сошедшимся:

— Ось тут.

Стернин прохрипел:

— Не загнулся, землячок Рязанцев?

Не было воли раскрыть рот, я вяло шевельнул рукой: дескать, жив.

— А что, землячок, сыграть в ящик в данных условиях возможно.

Начальник заставы сказал:

— Стернин, не точи лясы, побереги силы. Пригодятся.

Потеряли след. Нашли. Рядовой Рязанцев нашел.

Голова раскалывалась, боль из нее будто токами крови разносилась по всему телу: болели грудь, спина, поясница, ноги. Что с головой? Не солнечный ли удар на подходе? Или тепловой? Или другая хворь? А впрочем, не печалься об этом. Иди, пока идется, там будет видно. Никто еще не упал. И ты не падай. Иди.

Под мышкой ныла пендинка. Язва подзажила, но пот намочил бинтовой пластырь, разъел — засаднила. Пендинки не в зачет: у кого их нет? У самого уйма, сухих и мокрых, заживших и гноящихся, присыпанных стрептоцидом. С пендинками несут службу. Любую. Поиск и преследование — в том числе. Вот голова — это худо. Жажда — худо. А пендинка? Принять к сведению, не боле.

Начальник заставы сказал:

— Поднажмем! Нарушитель выдохся, он недалеко…

Нарушитель выдохся? И я тоже. Но поднажать нужно, поднажми, а там умирай. Ну, помирать нам рановато, как поется в песне. Не умирай — выложись.

Пристроиться бы под душ, на темя — прохладные струи. До озноба, до одури, до простуды. А друг Федор выкамаривал, порешив закалиться, применял шотландский душ: то горячая вода, то ледяная, в результате радикулит. Лиля хохотала. Зачем горячие струи, только ледяные! Льду бы на темя!

— Ребята, — сказал начальник заставы. — След утерян.

Я не узнавал ни его голоса, ни товарищей: расслабленные фигуры, лица осунулись, носы и скулы выпирают, на потрескавшихся щеках и губах кровь, снимали очки — глаза ввалившиеся, лихорадочные, синева в подглазьях. И капитан Долгов такой. Наверное, и я такой. Если не похлеще.

Мы растянулись на двести метров, пошли. В глазах рябит, кусты растворяются в песке, песок мельтешит, плывет. Этак ни черта не увидишь. Поморгай, прикрой глаза, чтобы передохнули. Смотри!

Идем, идем — не разгибаемся. Идем — никто не машет панамой. Идем — нету сигнала. Где же след?

— Отставить, — сказал начальник заставы. — Прозевали. Вернемся на исходный.

Не успели. Стернин выдохнул толчками:

— Нарушитель на… бархане…

— Что? Где?

— Где он?

Я не спрашивал, я увидел: серый силуэт покачивается на гребне, сходит по обратному склону, скрываются ноги, потом туловище, потом голова. Силуэт пропал, словно ушел в землю, осталось обоняние тревожной близости врага. Будто он пах тревогой.

— Отставить на исходный, — сказал начальник заставы. — Вперед!

Он пошагал с видимой поспешностью, оборачиваясь и подстегивая нас нетерпеливыми кивками. Ну, рядовой Рязанцев, подтянись, распечатай неприкосновенный запас силенок, ежели ты их не растранжирил. Кое-какие силенки были, потому что я затопал за начальником заставы. Объявилось пятое или какое там дыхание.

Я убеждал себя: «Рывок — и мы достанем нарушителя. Андрей Рязанцев, ты не размазня, не слабак, ты положительный, сознательный, ты сын своего отца, не распишись перед завершающими событиями, не опозорься. Ибо позор — преодолеть с товарищами пустыню и отстать накануне решающего шага. Не распишись, Андрей Рязанцев!»

Уговаривал себя, уговаривал и услышал:

— Рязанцев, куда сворачиваешь? Тебе нехорошо?

Я как из забытья вынырнул. Минутное затмение. Очухался. Занесло от группы. Мне хорошо, товарищ капитан. Вот я уже с группой. В висках только боль и шум, темя раскалывается, и вижу плохо. К черту очки.

В глаза плеснуло расплавленным металлом, и я неожиданно установил: солнце оседает к горизонту, часов шестнадцать? Жара схлынет? Задержим нарушителя — и схлынет.

Из лощины, как из недр земли, возникала фигура — сперва голова, затем туловище, затем ноги. Остановилась, покачиваясь. Теперь нарушитель ближе, разглядишь одежду: каракулевая шапка-ушанка, пиджак, брюки заправлены в сапоги. Одет как большинство колхозников. Работает под местного жителя. Видит ли нас? Мы его видим, вот он. Рывок — и бери.

Нарушитель спустился с бархана. Где стоял секунду назад, переливалось марево. Словно и не было пиджака и брюк. Врешь, были. Серый пиджак и серые брюки. А каракуль на шапке — черный. А сапоги — кирзовые. Лица не помню. Оно расплывалось. В глазах моих расплывалось. И барханы расплылись, и солнце, и начальник заставы заволоклись мутной пленкой. Переставлял ноги как в темноте. Как безлунной и беззвездной ночью. Мысль: что это, не потерял ли зрение?

Постоял, отдышался, и пелена спала, цветной мир обрел свои краски, но очертания его нечеткие, сдвоенные, будто не найден фокус. У скверных фотографов это случается, я прескверный фотограф, признаюсь. Лиле не нравились мои снимки. Лиле нравилось кусать свои губы, накусывать, как она говорила. Чтоб пухлые были и красные. Модно. Но вскоре сказала: «Нет нужды покусывать, ты нацелуешь». Не нацелую. Мои губы в трещинах, кровоточат. Не до поцелуев, прости, Лиля. При чем здесь поцелуи?

Нарушитель выходил из-за гребня и пропадал. Он оглядывался, но лица не разобрать: расплывалось — это раз, а два — начальник заставы сказал:

— Мы на том же расстоянии. Не сближаемся.

Ясней ясного. А как же рывок? Надрываемся, тужимся, жилы лопнут, проку — черт-ма. Проклятье.

— Поехали, ребята, — сказал начальник заставы и пошатнулся.