Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 98)
Еще бы не улыбаться. Удался обед! Экая потеха: командармы и маршал силой меряются…
Ворошилов Семена Константиновича в сторонку и объяснил задачу. Вот противник, его сломать, понял? Как не понять. Семен Константинович снял портупею, расстегнул ворот — и к Тухачевскому, а тот уже сбычился, ждет. Семен Константинович и приложил заместителя наркома обороны. Тот аж к стене откатился.
Ворошилов, Буденный вне себя от счастья! А уж как Тимошенко рад: мать моя родная, думал, там что, а тут… Пронесло!
И говорил мне: «Я весь в дорожной пыли, неумытый, сапоги запорошены — прямо с учения взяли… — И несколько виновато улыбаясь, признался: — Тухачевский был изрядно пьян. Его уже подпоили. Справитьср не велика заслуга…»
Теперь-то прозрачен смысл той схватки. Поистине пахнет сырой землей могилы. Ох, как много скрывалось за той ярмарочной схваткой подгулявших красных командиров!
Уже тогда вызревал удар по военным кадрам. Сталин делал ставку на близких и понятных сердцу конармейцев. Эти не будут иметь свое мнение, не посмеют подняться на него (а только это постоянно и занимало воображение стального генсека). Еще ничего не было решено, все пока смутно, неопределенно реяло в уголовно-партийном сознании «чудного грузина». Однако неприязнь к Тухачевскому, подлинному полководцу и чистопородному военному интеллигенту, уже принимала зримые черты, так сказать, проступала из искр, прочерков и разных пятен сознания.
Что до бывших конармейцев, то там запеклась настоящая убойная ревность. Для них эта когорта высших военачальников представлялась той самой белой сволочью, дворянчиками, интеллиген-тиками, падалью и контрой — это они отняли у них победы, заполонили ключевые посты. Так было зло обидно за неграмотность, неспособность стоять вровень с ними. Такой прожигало порой ненавистью!
Поставлен ли был в известность Сталин о приказе прибыть ком-кору Тимошенко? Да без его дозволения на обед к нему не смел заявиться никто! Не сомневаюсь: знал — и жаждал унижения Тухачевского, во всяком случае искал это унижение.
Кто знает, не сыграло ли это происшествие определенной роли в судьбе Тимошенко, не главное, но и не последнее обстоятельство…
И все сие произошло задолго до сцепления в узел интересов Гейдриха, Эйтингона, Бенеша, Скоблина (фу, что за гадкий набор!), гестаповского досье на Михаила Николаевича и уж, разумеется, стараний гнома наркома Ежова с его пристрастием к мужеложству, прощаемому за исключительную нужность советской власти, хотя прочих она за оный порок карала беспощадно, даже статью включила в Уголовный кодекс.
Нет, ничего еще этого не было, вернее, не вошло, не зацепилось в единую связь. Конечно, Ежов существовал, как и его голубое пристрастие, но не применительно к Тухачевскому. Пока еще партийный гном «сидел на кадрах» в ЦК ВКП(б)…
Мерно струилась речь Семена Константиновича, слово за словом ложась в память.
Небольшой, но вылизанный до блеска дом в заснеженном матером ельнике. Вечная таежная тишина. Поскрип валенок часового — к дому был доставлен караул. О происках американцев не забывали ни на мгновение.
Непривычным жаром расходилось тепло от печи.
А кончив рассказы, Семен Константинович показывал оружие: сначала карабин, взятый в имении Радзивиллов. На ложе аккуратные значки: крестики — убитые волки, крохотные насечки — олени и т. д. И все заполированы и спрятаны под лак.
Потом Семен Константинович долго рассказывал о ружье Николая Второго. Как искал его. Как выменял у бывшего царева егеря на корову в голод двадцатых годов. Шибко берег память о царе старик егерь. Ни с кем и говорить не хотел, а ружье так припрятал — найти не сумели. Только на корову и взяли. Болела душа у егеря за внучат: пухли от недоеда, плакали. Достал из тайника ружье и отдал Тимошенко. Отдал, а у самого слезы бегут по бороде.
Но не просто отдал, а рассказал всю историю ружья, как готовили его для государя императора за границей. И как он подарил его своему любимому егерю, то бишь этому старику.
Долго шел сказ о ружье, ружьях. Я до них великий охотник…
Много еще можно вспоминать, да места нет в книге…
Тогда я, разумеется, не знал, что бригадный генерал Войска Польского Сикорский обратился к Тимошенко как к командиру, принявшему сдачу в плен офицеров и солдат района обороны Львова. Ведь приказ Верховного главнокомандующего Войска Польского гласил: не считать Красную Армию вражеской. Сикорский написал свое письмо-обращение к Тимошенко вскоре после пленения — поздней осенью 1939-го. И впрямь, почему их, польских офицеров, содержат как военнопленных — ведь Польша и СССР не находились в состоянии войны, да, кроме того, есть соглашение о сдаче — оно предусматривало иное отношение к польским офицерам, во всяком случае не заточение в лагерях.
Тимошенко прочтет обращение польского генерала из Старобел ьского лагеря и переправит наркому внутренних дел Украины И. А. Серову — тому самому, что в летние месяцы 53-го будет заместителем у Берии, а после, став хозяином ГРУ, поплатится местом, прохлопав шпионаж полковника Пеньковского.
Но судьбу цвета польской интеллигенции (в военной форме) уже давно определил Сталин — поголовное истребление. Катастрофа 1920 г. оставила в его душе ярость мщения. Ведь это было позорнейшее поражение Красной Армии, в общем победоносно отвоевавшей в Гражданскую войну, и оно неразрывно связано с его именем. Все эти люди, угодившие к нему в лапы, будут умерщвлены один за другим выстрелами в голову — 15 тыс. с небольшим. Вместе с 12 генералами получит пулю и Францишек Сикорский[80].
А ведь Тимошенко дал слово, что с пленными будут обращаться более чем достойно: ведь они не воевали с Красной Армией. И у поляков был выбор: сдаться русским или немцам. Пойди они к немцам — все дожили бы до 80-х годов, исключая, разумеется, стариков.
Складывает Иркутск частушку за частушкой:
Как хлебнут посадские люди самогонки, так и заблажат хором. А и впрямь, кто только не хозяйничает на дальней Руси — чехи, японцы, американцы, англичане, итальянцы, французы, поляки, латыши. Все представлены своими воинскими формированиями: не то демократы, не то каратели…
Вешают, расстреливают, а потом отнекиваются: это не мы, мы только наблюдаем… И так будет всегда: будут идти в Россию не с миром, а со своей выгодой. Что им до боли и нищеты несчастного народа? Будут присваивать его богатства, растлевать женщин и детей — у них же «твердая валюта»!
Господи, даруй этому народу, хоть раз за всю историю, жизнь по своему разумению и охоте!..
А пока ходят мужики и с ненавистью супятся на бывших военнопленных — расселились в Иркутске, все лучшее у них. За холопов, за туземцев русские…
Бабы порасторопней и попрактичней, наоборот, ищут дружбы. У них свой расчет: коли платят — пусть, на лишний день хлебушка хватит…
А другие, напившись, рвут струны гитар, поют не голосом, а кровью сердца, но уже не частушки:
До рассвета следует еще прожить ночь. Самую длинную ночь за всю историю Руси (татарское иго не сравнится). Ночь в 70 с лишним лет. И только тогда забрезжит рассвет. Кровавый рассвет.
Но оказывается, за эту долгую ночь убийцам и растлителям надо быть благодарным, не забывать их, всуе святить. и кадить, кадить…
Ленин! Партия!
Время в камере вдруг удлинилось и, как бы вытянувшись, стало невозможно ползучим, медленно-тягучим. И каждая минута — горячая, обжигающая — липнет к лицу ознобом, жаром. Александр Васильевич то расхаживает, то сидит — и ни на мгновение не испытывает блаженной свободы от мучительно-напряженных мыслей: ни на мгновение тело не отпадает к лежанке свободным, легким — весь он, кажется, свит в один нервный, горячий узел.
Сейчас он уткнулся локтями в колени, обхватил ладонями щеки и в который раз раздумывает о войне — тех особенностях народного поведения, которые вдруг обнажила война.
Взять хотя бы это: почему никто не дорожит оружием? И это не в Гражданской войне (тут свои законы), а в войне с немцами — врагом беспощадным и упорным. Алексеев жаловался ему: оружие бросают где попало, а в критическую минуту сдаются в плен — нет оружия, чем защищаться? Никто не воспитывал уважения, бережливости к оружию. Да разве только к оружию! Лишь русский человек не может осознать ценность общественной собственности. Если собственность казенная — стало быть, ничья; стало быть, цена ей — ломаный грош. Казенное — ничье! Но ведь это людьми и для людей создано!
А эта вера в строгость наказания — она укоренилась в каждом русском. Почти любой русский верит в целительность строгого наказания и считает, что если в других странах не воруют, то лишь из-за строгости наказания: руку отрубают, клеймят, рвут ноздри… Даже государь император и Алексеев убеждены, что все именно в этом: чем строже — тем больше порядка и чище нравы. Никому не приходит в голову мысль о культуре. Расстреляйте половину армии, упеките на каторгу половину страны, а воровать, насиловать, ломать будут как прежде. Все в этой стране надо начинать с культуры. Самые светлые реформы, самые честные руководители — все утонет в трясине невежества, хронического озлобления, недобра, въевшегося в душу