реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 157)

18

Для Василия Константиновича сей счет пал на 9 ноября 1938 г. Забили в тюрьме ну как самого распроклятого бандюгу.

Генриху Христофоровичу Эйхе удалось выжить — не то вытянул в лагере, не то вообще обошла «женевская» тварь. Словом, бывший командарм Пятой (командовал с ноября 1919-го по январь 1920-го) и первый военный министр республики мирно скончался в почтенном неосталинистском 1968 г. Через год намечался юбилей: 90 лет со дня рождения Иосифа Виссарионовича Сталина. Млела партия, вот-вот отсалютует «реабилитированному» вождю (молчание — это оправдание: молчишь — значит, одобряешь, значит, напускаешь горе и беду на других, значит, такой же, как все эти давилы). Готовились, оттого расправлялись и светлели лица у «простых» людей (вопрос не риторический: какие же они «простые»?). В «Правду» заслали хвалебную передовицу… но тут письмо интеллигенции, едва ли не с сотней подписей.

И поостереглись, так сказать, момент не созрел, а что созреет — не сомневались. Для чего политбюро, ЦК КПСС, комитет на Лубянке и вообще граждане — сколько их рвалось обратно (и не сомневайтесь — рвется), в огненные 20-е и 40-е.

К 1939 г. «женевское» дитя Ленина вычистило бывший состав правительства Дальневосточной республики почти на 100 % — высокого партийного и государственного значения вышел заглот.

Дела шерстит, контру сшибает с аллюра товарищ Чудновский: революция, Ильич, Интернационал! Сросся с маузером и засадами, облавами. Кожанка в двух местах прошита. В упор садили. А в памяти, коль отпадет на миг от забот, все на свою Лизку любуется. Уж как балует ее там, какие невозможно приятные слова дарит. Вспоминает голос, походку, все такое прочее и обязательно — как держится: что-то в этом… вроде как чужая. Пробовал разобраться: стоит как стоит, ну прочно стоит, хозяйкой, какую не спугнешь черным котом. Характер! Есть это у нее: уж как уверена в себе — ни словом не смутишь (так отрежет!), ни разными обстоятельствами. Ровно из нее корни глубоко-глубоко в землю. Наперед знает, как жить, поступать, готовое мнение в наличии на всякий жизненный узелок-затруднение. Что не по ней — насупится (брови белесые, плотные, этак искорками отсвечивают), подожмется, губы скобочкой (нижняя — отпячена), а в голосе сварливая визгливость. И упрется — не сдвинешь, не переорешь, лишь ему, Семену Григорьевичу, и уступала, да и то не сразу. Самостоятельная особа, хоть и самых «низких» занятий.

А ничего не ведал о своей «любови» лихой комиссар. Не просто была упрямой, а с хитрецой, можно сказать, с двойным дном тетя. Где надо — лисой, оборотнем. Лиска и есть. Хвост распушит, обворожит, закружит (ох язык подвешен!) — и возьмет что надобно, а кроме постельных забав, сверхотличала деньги. Аж сухим жаром отходила при виде сотенной ассигнации, глаза запекались в невыносимое страдание. До сотен не доходила, а что до трешек и червонцев — умела их взять. Ох играла мужиками да парнями! В одно у нее совпадал сучий разврат с жадностью. О собственной «прачешной» мечтала Елизавета Акимовна Гусарова — не с двойным, а тройным дном тетка. Вот такой гнусный расклад.

Про себя обидно, даже гадко потешалась над простосердечием «сваво Семы». За недоумка держала: на любовное ремесло горазд, а в остальном — без разумения и, стало быть, пользы. Разве ж это хозяин, коли доверчивый? Бабе деньгу отпускает — и не проверяет, не следит, что, куда и с кем еще дружбу крутит. Недоумок и есть. Недоумок и лопух.

Нет, Елизавета Акимовна не обходила Семена Григорьевича ни вниманием, ни лаской. Тут была самой собой. Уж как выгребала трешки да червонцы и мужскую удаль, как умучивала — за десятерых у нее справлялся (так и говорила себе и подружке: «служит», «страдает» или «справляется», — о любви же ни звука). Сама же дивилась: и не захворает. При такой натуге — и не захворает. Деньги носит, ночей не спит (этакий вертун!), а с рассветом чаю хлебнет — и на завод. А тянет, не хворает! Такие дяди отваливают: сердце, задых, сна нет, в штанах не маячит… А этот дюжит, от горшка два вершка — и дюжит!..

В пустоту излучались любовь и сверхсила Семена Григорьевича. Выпадало Елизавете Акимовне спать с Семой, а на следующий денечек (а то и вовсе через час-полтора) с другим, а то и другими, ибо блудлива была до непотребства: самое это ее природное, настоящее. Это — и деньги. Мечтала работниц иметь.

Уж до чего резвая да бесстыжая до «затей из двоих-троих персон мужского пола» — так и тараторила, похохатывая, с подружкой Тоськой Утехиной (тоже сучшца высокого заряда).

Впрямую не брала (что она, шлюха?). Было — три-четыре разочка: уж больно деньги завидные, не поскупились господа, особливо тот, с брюшком…

Так ставила отношения, эту самую «любовь», — господа сами с подарками: кто колечико, кто туфельки, кто сережки. Деньги тоже принимала, но с оговором: это на наше угощение, питание и т. п., смотря по обстоятельствам, — но вот так прямо, за «любовь», — никогда, руки отсохнут — не прикоснется! Опустит глаза: «Я ведь с вами по сердечной расположенности»…

Перед Семой ломала веселую, в меру озорную полюбовницу. И тут же сходилась с другими, где под лестницей, где на чердаке, а чаще в чужой постели. Очень дорожила «затеями», однако отдавалась им с опаской. Были случаи — били, обижали. Но страсть перемогала страх. Только в «затеях» испытывала высшее блаженство, выше не бывает. Пялили ее сообщно и поодиночке (как повезет, ей повезет, поскольку до обморока обожала «сообщно»), а она старается, ее это, по ней (окромя трешек и червонцев — нюх на них у нее имелся!). А после (не всегда и подмоется) «свавому Семе служит», «ствол» у него «серьезный», не могла отказать, слабела сразу. А как уйдет — жутко просмеивала с Тоськой-портнихой. Недомерок, кныш, кутек, лопух! Аж обсмеются, подолами рожи утирают. В мужья определился! Да ее такие хахали отличают!

Лизавета хохочет, а сама при энтих словах всегда мешочек вспоминает — под полом таится: кольца, бусы, золотые червонцы… И не он ее бросил, как полагал Семен Григорьевич, а она. Так повернула — он и отстал. В сожительницы на три месяца звал офицер. Приходила как бы стирать да прибирать, поэтому плату брала на полном основании: «До свидания, Геннадий Ефимович, а завтра во сколько? Ой, озорники, все мало! Раздеваться?»

Нет, что было, то было; с Семой и взаправду обходилась не как с другими. Эвон сколь роман крутила. И после долго не забывала, вспоминала с Тоськой (собой малая, ноги короткие, в икрах толстенные; груди жидкие, живот дынькой), среди сотен один такой выискался, уж до чего ростом поганый — ну стыдоба! А в самый разгар «обучения» Семена прикидывала (она никогда не прогадывала, вот не было с ней этого — и все!): «Да ладно… пусть шляется. Дому сохранней, мешочек-то, чай, дома, у самой стены под половицей. Пускай сторожит. Плечи-то! (Ему же внушала, что она ему и за полюбовницу, и как бы за жену — а иначе деньги за что?) С ним и неплохо, а бывает и весело, даже шибко весело да забористо… только уж очень стыдный, ну от горшка два вершка, ну на кой мне такой кныш, куда с ним? Да еще и недоумочный?! Пущай дома сидит. Деньги носит, мужское справляет — пущай сидит…»

Вовсе не супруга она Семену Чудновскому: кремень большевик, бесстрашный, в тюрьмы, под пули ходил, от смертного приговора чудом увернулся, веру в революцию впереди своей жизни несет…

Задала задачу Елизавета Акимовна. Сама пролетарка, происхождения простецкого, а обманывала сознательного пролетария, своего товарища по классу. А всему виной капитализм: похабят отношения деньги. Сколько Любовей, семей, судеб губят!..

Акулина, ты мой свет, скажи любишь али нет…

С некоторых пор Федорович стал примечать за собой поступки и мысли, «запрежде» совершенно несвойственные. Он и не уловил, когда начал верить и сознавать, что для счастья в жизни надо слушать сердце (прежде всего сердце) и не верить умным, логичным и самым доказательным расчетам, если от них оторвана душа.

В юности Флор Федорович увлекался Карлейлем (совсем как и Колчак), после сменил этого англичанина на серьезные и достойные увлечения Лавровым и, наконец, вместе со всем передовым русским обществом — Марксом и Плехановым. Эти мыслители (иначе их до самого последнего времени Флор Федорович и не называл) лишили оценок на события, историю, мир какой бы то ни было неопределенности. Он и не заметил, как потерял себя; как, поверив в магию марксистских формул, усыпил свои мысли, более того — наловчился подавлять их, подгонять под главные формулы великого учения об освобождении человечества.

Долгая и суровая служба революции еще основательней укрепила и развила веру в первородство материальных доказательств. Все, что от души и чувства, Флор Федорович, как все истые революционеры, уже относил к чепухе. Какое это может иметь касательство к событиям, судьбам народов и будущему? История и мир — это всегда лишь взаимодействие и накопление материальных первопричин.

Подобный взгляд на мир делал жизнь и борьбу ясными и однозначно понятными. События толковались с математической точностью и были доступны исследованию, как заурядные математические функции едва ли не простейшего линейного порядка.

А дальше — больше: как настоящий, прирожденный революционер, Три Фэ уже стал презирать всякие попытки примешать к истории и революции страсти, чувства, искусство, культурное состояние народа как величины метафизические, то есть несерьезно-обывательские. Любую дурь настроений, любые вывихи чувств и случайное в приложении к событиям историческим с железной неумолимостью распрямляет общественный процесс, обусловленный материальными обстоятельствами и следствиями.