реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 150)

18

И разве это в существующем режиме случайность?

Разве 25 октября было тоже не авантюра? Разве все эти скороспелые, необдуманные, легкомысленные опыты якобы социализма, на деле приводившие к мещанской, буржуазной дележке и земли, и фабрик, и материальных благ, к довершению хозяйственной и финансовой разрухи, к гражданской войне и к голоду, разве разгон Учредительного собрания, отрицание Стокгольмской конференции, игнорирование союзников, сама поездка в Брест представителей России, оставшейся одинокой перед пастью немецкой империалистической акулы, разве все это безумие не сплошная авантюра? Толпа, ослепленная успехом 25 октября и ошеломляющими обещаниями «немедленного» мира и «счастья на земле через несколько недель», подняла на щит победителей октябрьской авантюры. Можно ли обвинять малосознательную, подвластную слепым инстинктам массу?

Конечно, нет: она уже платит за это слишком дорогой ценой. Она несет на себе старое проклятие царизма — экономическую и политическую отсталость, неорганизованность и господство слепого инстинкта, не просветленного классовой сознательностью.

Но вожди, но сознательные элементы большевизма должны быть выше этого. Они должны отбросить то чудовищное извращение Маркса и марксизма, которое дает им наглость заявлять, будто Маркс считал социализм возможным и при отсталых формах капитализма, лишь бы было всеобщее крушение, огромная разруха. Они обязаны порвать с авантюризмом.

История делает русской революции последнее, самое страшное предостережение: она учит, что только объединение сил всей демократии может спасти революцию, свободу, родину… (выделено мною. — Ю. В.).

Наконец, только демократические учреждения способны дать трудящимся массам политическое воспитание…

Таким образом, в конечном результате мы видим перед собой основную, главную причину, влиявшую на ход революции; это некультурность, малосознательность, стихийность масс. Эта причина не случайность, конечно, и не вина масс. Она — их беда, несчастие России, наследие слишком долго тяготевшего над нею режима бесправия и произвола, душившего все проявления организованности и сознательности трудящихся. Массы, как известно, учатся лучше всего опытом, предметными уроками. Такой урок теперь дан большевистской диктатурой: она учит, как не следует делать социалистическую революцию, и, надо думать, отучит российский пролетариат от незрелого, скороспелого максимализма».

С темного, ночного утра мотается Семен Григорьевич (не дает себе спуску аж с дня переворота) — столько выездов, арестов, очных ставок, да и с расстрелами мороки. Своим именем решать, кому жить, кому нет: ответственность возложила на него революция. Неделями, месяцами прет через усталость, недосыпы, бдения. И все вроде сходило, а вот нынче… Ноги не несут, чисто свинцом налили. Руки? Руки-то и вовсе: дрожь в пальцах как с перепоя. И в башке — свист, муть. Что за хреновина?

По-стариковски уперся в диван ладошками, по-стариковски закряхтел, встал. Сгорбленно нащупал выключатель. Свет резанул глаза. Какой абажур? На витом запыленном проводе одинокая лампочка. Засипел: «Рано, Семен, сдавать начал. Только-только революция себя утверждает. Бойцы нужны. Сволочь, отребье кругом…» Потер грудь под гимнастеркой. Нет, не ожирела и не усохла его грудь силача: широкая мускулистая под светловатой шерстью. Грудь особливо ею богата. Поначалу и не было — как у всех, не много волос по телу. А как сошелся с Лизкой — года через три здорово обволосел. Надо полагать, связано это напрямую с половыми отношениями. И сплюнул: ненавидит этот термин: половые отношения — и это о любви, о самом дорогом? Ровно о случке: по-ло-вые от-но-ше-ния! Тьфу!

Послушал себя: сердце вроде работает и пота по обыкновению нет. Сухой, поджатый, а вот не в себе. Ой ли, не тиф? Ну нет сна… почитай, третьи сутки. Подремлет часок-другой — и в заботы. Это негоже. Походил (босиком, разумеется). Высосал папиросу. Громко, на всю комнату причмокивал. Что-то надо делать, ну куды без сна? Должен отдохнуть: сила, сноровка, хитрость нужны спозаранку. На сегодня эвон какая роспись трудов: один обыск у Архангельского чего стоит. Где он, гад, валюту и золото держит? Жаль, пытать нельзя. Таких бы… А доходный дом на Амурской? Намедни такой притон шуранули! Оружие, золото, беляки, воры, шалавы — во все стороны от них связи. Всех выгрести — на сотню душ потянет. Там за ними и убийства, столько нашей рабочей крови — только копни. Я их в такие камеры — сами все напишут. А Рогова, Кумина — завтра в расход! Падлы!..

Третью ночь ворочается, жмурит глаза, не шевелится, считает до тыщи — ну все испытал, а сна нет. Что с тобой, Семен?..

Заставить себя заснуть — боец ты партии или нет?! Сбил подушку. Улегся. Пошарил рукой, нащупал выключатель, погасил свет. Долго лежал. А нет сна.

С четверть часа крепился, приказывал себе: «Спать! Спать!..»

Что за напасть! Потянулся, пошарил по стенке, нащупал выключатель. Опять свет больно стеганул глаза. Посидел, потер лоб, щеки. Ужо и морщин-то! С этим добром жизнь поспевает. Нет чтобы красы прибавить, росту на пару вершков… Потом постоял у окна — черный выем. Покурил, покашлял. Не пол, а лед, эвон как коченеют ноги. Оглянулся на диван: ежели не спать — не потянет работу, а без революции ему нет жизни, на кой она? Непременно надо заснуть. Решительно прошлепал к шкафу с папками приказов, инструкций, ведомостями и последними речами Ленина. Подсел (и не заметил, как горько вздохнул). Там, на нижней полке, литровая банка отличного спирта (запасец на непредвиденный случай; нет, сам не прикладывается: пока революция и смертный бой с контрой — ни-ни!). Отвинтил крышку. Плеснул в граненый стаканчик (там же держал — а пригодится)… Матюкнулся беззлобно. Пришаркивая, пошел к столу, разбавил из графина — и залпом! У-у, стерва! Тихо выматерился в рукав: изжога замучила, а запрежде не было, все мог глотать и есть. Эх, Сема… Не успел рукавом нанюхаться (вместо закуски), а уже повело. С недоеда — брюхо-то пустое, дыра и есть. Пол уже вроде нетверд. Свет помягчел да подобрел, и руки ровно не свои. И сжатость, напряженность в теле отпали. Озорует спирт.

Вернулся. Завинтил крышку. Затворил шкаф. Чернота в окне теперь вроде без угроз. Окно как окно, без злобы.

Повеселел: теперь должон заснуть, верное лекарство. Вон как выходит: и против простуды, и против бессонницы, и для любви горячительное. Вернулся к дивану. На желтоватой, затертой коже — углубление — в аккурат по фигуре промял. Сколько ночей на нем. Улыбнулся себе в том углублении. Представил — и улыбнулся. Свет не стал трогать. Пуговки на гимнастерке расстегнул до упора. Лег. Руки за голову завел, вздохнул и притих. Спал всегда одетый, на табуретке — маузер и две ручные бомбы. Всегда помнил: одна для себя, коли возьмут в кольцо и расстреляет патроны. На перекладинах под сиденьем табуретки проветривались портянки. На ночь расправлял — не каждый день можно постирать. Тут же твердыми, несминаемыми голенищами (к полу) стояли яловые сапоги. Трофей, в бою взял. Свои до дыр стер, а эти… Дней десять назад… Залег, курва, и на все предложения сдаться — похабщина. Губы беззвучно набрали матерную брань…

Не заметил, как и веки начали слипаться, однако нет еще забытья. Разные лица да рожи в памяти кувыркаются, свое орут, доказывают, на скандал срываются. А после и Лизка выплыла — она уже в полном одиночестве, все другое отступило, стушевалось. Будто луна в чистом небе. За образец женщины и товарища она у него.

Въелся взглядом: высвечивает без лифчика-подпруги. Хоть и простецкого звания, а трусы, сорочка всегда господкие, с оборочками, кружевами нарядными. Вгляделся позорче… Груди опали к животу (ночное видение преувеличило их — они аж прильнули к пупку), сметанно белые и налитые. Нет, не дряблые. Тыщи раз мял их. Эвон, ленивые, важные. И внезапно принял их тяжесть — ну ровно сейчас держит, ишь уперлась в ладонь!

И развернул свою Лизку. Там, в памяти, спиной стоит. В теле у него зазноба. Зад круто вверх на бока лезет… выпирает — даже в дреме сверкнул бело-бело. Семен Григорьевич аж прислеп. И хоть глаза прикрыты — зажмурился, веки задрожали часто-часто.

Обволок ее всю. По-мужски взял… ох!..

Соскучился-то, Господи!

Хмель уже брал свое и на сон смежал веки. И Лизка смутно проглядывала за сгущающейся дымкой сознания.

Зазноба как зазноба, ну в грудях шибко наградная, что есть, то есть. Ну зад шарами — да ведь сколько таких! В России и штоб тощие, без размерностей и упругости?.. Да, почитай, через одну в фасоне — при всех бабьих прелестях да выгодах. В том ли узелок да дело? Он что, по весу и величине зада и доек бабу берет?! Ведь чувство! А чувство, известно, не пудами живого мяса меряют. Да таких десятками мог иметь — только отбивайся!..

Вот лежу и сквозь сон ей улыбки шлю — это что?! Соскучился — вот истинный крест!.. Всё, да не всё. Тут другое главное: от тоски ее в памяти держит и улыбки, приветы шлет — от тоски!!!

Семен Григорьевич и не подозревал, до какой степени он прав. Он звал Лизку улыбкой, звал все месяцы, тоскуя сердечно. Да не кобелиное взыграло! Да любит он ее, любит — потому и забыть не в силах. Пробовал — пустой номер…

Во всей голове было уже смешение от сна. И прежний Чудновский, который ничего не ведал о любви и с издевкой относился к таким материям (брал сучье, и вся недолга), удивлялся: чтоб он — и тоска, да ишо по бабе, да старой! Не желание, а тоска! Ну и ну!..