Юрий Векслер – Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному (страница 49)
Я беседовал с двоюродной сестрой Горенштейна Лениной Хаймзон, которая утверждает, что в эвакуацию они поехали все вместе: мать Горенштейна с ним, а также ее сестры Злота и Рахиль (с двумя дочерьми, одной из которых и была Ленина). Они все вместе жили в Намангане. И еще Ленина Хаймзон утверждает, что Горенштейн не был в детском доме.
По ее рассказу, они возвращались из эвакуации двумя группами. Сначала уехала Рахиль с дочерьми, а портниха Злота, у которой был «денежный» заказ, задержалась из-за него в Намангане. С ней задержалась и мать Фридриха с ним. И потом они поехали домой втроем. Мать Горенштейна заболела, ее сняли с поезда. Известно и название станции. Там в больнице мать Горенштейна умерла, а Злота забрала мальчика, став его опекуном. Тут Ленина Хаймзон может и ошибаться, так как 11-летнего Фридриха могли, конечно, временно поместить в детдом до оформления опекунства.
В том же рассказе «Арест антисемита» Горенштейн написал: «Надо сказать, что фантазер я уже и тогда был изощренный».
Так или иначе, Горенштейн рано лишился родителей, и два главных своих романа «Псалом» и «Место» считал своими памятниками отцу и матери.
Фридрих Горенштейн почувствовал себя писателем рано, верил в свое будущее в этом качестве и с интересом наблюдал прорастание мастера в себе. Став взрослым, он начал пытаться печататься, как и предлагать себя в качестве сценариста. При поступлении на Высшие сценарные курсы он писал 24 августа 1962 года в автобиографии: «В прошлом году на Киевской студии телевидения начали снимать по моему сценарию небольшой телефильм, но по ряду причин фильм на экраны не вышел и вообще не был закончен».
Не знаю, правда ли это, но еще ранее, в конце 50-х, Горенштейн посылал Эренбургу свою повесть «Клавин город» о невосполнимой потере (у героя, прошедшего войну и вернувшегося в родной город, во время одной из бомбежек погибла любимая жена). Сопроводительное письмо автора к Илье Эренбургу:
Повесть «Клавин город», которая написана и послана Эренбургу не позднее 1961 года, на самом деле весьма интересна. В ней тема потери близкого на войне перевернута. Вернувшийся живым с войны офицер узнает о том, что его любимая жена погибла во время бомбежки. Тема была впервые явлена в стихотворении Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату» (1945, опубликовано в 1946-м), которое стало по-настоящему популярно только в 1960 году, а до того песня Блантера оставалась под запретом из-за пессимистического настроения. В прозе того времени эту тему до Горенштейна вообще никто не реализовывал. Это была и сверх-тема Горенштейна, начиная с «Дома с башенкой» – невозможность восполнить утрату (отца, матери, утрату чувственную, человеческую). Эту тему Горенштейн находил и в Библии (Иов), и у Достоевского. Есть она и в истории Шагала, и в других горенштейновских вещах – «Улица Красных Зорь», «Искупление» и др.
У Фридриха Горенштейна, который осиротел в 11 лет, в результате бегства с матерью из Киева после ареста отца не осталось ни одной фотографии с родителями, вообще ни одной фотографии детства. Эту потерю попыталась почти сказочным образом восполнить художница Ольга Юргенс, которая нарисовала утраченные фотографии счастливого детства мальчика Фридриха и сюрпризом подарила ему их в виде календаря на 2000 год. Но еще раньше Горенштейн сам попросил ее сделать один рисунок, который он снабдил текстом.
Столь важная для Горенштейна тема невосполнимой утраты зазвучала для него с новой силой, когда уходы из жизни дорогих ему людей, в частности, актеров Анатолия Солоницына в 1982 году, Николая Гринько в 1989-м, Александра Кайдановского в 1995-м, ткали в его воображении и ткань его собственного савана.
Похороны Тарковского
Ни с чем не сравнимой была для Горенштейна боль от ухода Тарковского в 1986 году. Он описал его похороны, на которых не был, описал со слов Отара Иоселиани в эссе «Сто знацит?».
«Сто знацит?» было лейтмотивом поминальных речей на похоронах Андрея Тарковского. Я на похоронах не был. Во-первых, не пригласили: захоронение элитарное, торжественное, дорогостоящее, а кто платит, тот заказывает музыку и все остальное (музыка, конечно, была). Помните, у Шолом Алейхема: «Все на мой сцот! Погребение, саван, все на мой сцот!» Во-вторых, я вообще за интимные похороны – при полном молчании или при тихих разговорах почти шепотом. Но совет мой вряд ли придется по душе устроителям кладбищенских карнавалов. Разве шепотом скажешь: «Сто знацит?» А комитет по похоронам был полон имен высоких: виолончелист Ростропович, писатель Максимов, ныне тоже покойный, и подобные высокие разряды.
Итак, меня на похороны не пригласили, не удостоился. Но режиссер И. присутствовал и рассказал мне так образно, так по-кинематографически пластично, что я постараюсь передать его рассказ в подлинном виде, даже с сохранением стиля, изредка лишь комментируя. Потому что похороны эти и последовавшее за ними паломничество на могилу обнажают некоторые язвы и язвочки «прогрессивного» истэблишмента. Но передам слово режиссеру И.