Юрий Векслер – Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному (страница 34)
Вот, скажем, о романе Гроссмана, великом романе «Жизнь и судьба», очень значительном произведении… О нем можно сказать, что он… ну не эпигон, но последователь, продолжатель Толстого… А о Горенштейне этого не скажешь. Он не эпигон, и не продолжатель, и не последователь…
Для Горенштейна Достоевский если и был какой-то ориентир, то скорее соперник, антагонист, понимаете… Но тем не менее дело даже не в этом. Дело в том, что «Место» – это роман совершенно независимый, и в нем, если что и роднит его с Достоевским…
Вот как Бунин ненавидел Достоевского и говорил: «От него это все пошло. Это он виноват, это он создал всю эту гниль, и она выперла на поверхность – вот большевики, эта революция, понимаете ли»… То есть он придавал этому самому Достоевскому как бы значение демиурга, человека творящего… не отражающего исторический процесс, а творящего его… И в этом есть некая фантазия, но есть и некое зерно истины. Так вот, это к Горенштейну относится в полной мере… В этом романе «Место» он вот эту подпольную гнилую Россию, так сказать, все уродства и все кошмары нарождавшегося тогда, а может быть, даже еще и не нарождавшегося русского фашизма, который мы сегодня видим уже во всей его красе, он это угадал. Откуда он это взял? Я не знаю. Было это, и я этого не знал, а он знал? Может быть. Но думаю, что главным образом он достал это, как и Достоевский своего Ставрогина, своего Петрушу Верховенского, Кириллова, достал из себя… Так и он всех этих своих персонажей. Это плод его фантазии, это, как говорится, выброс его души, его психики… Вот это я и называю гениальностью.
Хотя повторяю, как у каждого большого писателя (за исключением, может быть, Пушкина, у которого нет плохих стихов… ну у гениального Блока были плохие стихи… О Маяковском говорить нечего, а он гений – сколько ерунды он накарябал, эти свои агитки…), и у Фридриха были и провалы…
Но потом знаете, эта его одаренность языковая – это тоже ведь чудо. Вот это его обращение к языку XVII, XVIII веков – это вообще поразительно. Этот человек, который говорил в жизни, в быту с еврейским акцентом… и вот такое совершенное владение, такое проникновение в живую ткань русского языка.
Вы знаете, в начале ХХ века возникла такая дискуссия о евреях в русской литературе. Я уже не помню, кто там участвовал, хотя, поднатужившись, смогу вспомнить… Помню только одного – Корнея Ивановича, молодого тогда Корнея Ивановича. И они все единодушно – и тот, кто представлял, как говорится, еврейскую сторону, и Корней Иванович, который представлял, так сказать, русскую критику, – они все сходились к одному, что действительно евреи в русской литературе где-то там на периферии, на обочине, что они еще не настолько владеют русским языком как родным, чтобы войти с полным правом… войти и занять достойное место, а тем более войти и занять место, ну не главенствующее, но в первых рядах русских писателей, и что до этого еще бесконечно далеко… Они ссылались на живопись, где уже был Левитан, скажем, на музыку, где были братья Рубинштейны… И говорили, что с литературой, к сожалению, так не получается…
Это происходило тогда, когда уже только опубликовал или должен был вскоре опубликовать свою книгу «Камень» Мандельштам… Но в общем, короче говоря, в пределах того же поколения появились такие вообще корифеи русской литературы еврейского происхождения, как Мандельштам, Пастернак, как Бабель, наконец… Тот же Гроссман… Вот как это бывает. И такое же чудо произошло с Фридрихом Горенштейном. И, конечно, в высоком смысле слова он, конечно, русский писатель. Русский хотя бы потому, что никто не дал, не показал нам такую Россию, какую показал он… И такую художественно убедительную, такую при всей ее фантасмагоричности реальную, такую… что просто, вы знаете, я не знаю, с кем его тут можно сравнить…
Но, в принципе, Солженицын, конечно, прежде всего писатель, у которого получается хорошо и даже выше, чем хорошо, замечательно, великолепно, когда он пишет о пережитом… Но как только он начал писать этот первый его роман «Август четырнадцатого», уже видно было, что это не его… Но, конечно, рука есть, мастерство есть, еще сохранилась сила, заинтересованность в теме, особенно когда там столыпинская эта глава, где его это волнует уже по еврейской линии, это понятно все… (Горенштейн рассказал в одном из интервью, что был поражен, как Солженицын прошел мимо того факта, что Багров, стрелявший в Столыпина, сев в зале, обнаружил, что забыл револьвер в пальто в гардеробе, и страшно мучился, сидел как на иголках в ожидании антракта. Но Солженицыну важнее было подчеркнуть, что Багров – еврей. –
Нет, Горенштейн, понимаете ли, это особое, конечно, явление. Ведь это даже непонятно, как [оно возникло. –
Мнение Сарнова о Горенштейне сформировалось задолго до нашей с ним встречи. Оно, в частности, было изложено им в 2007 году в материале журнала «Знамя»:
«Как нам кажется, по прошествии двух десятилетий есть смысл вернуться к оценке того, что было опубликовано в период "журнального бума", на рубеже 1980–1990 годов. Конечно, максимальное читательское внимание было приковано тогда к так называемой «задержанной классике» (в диапазоне от «Доктора Живаго» и «Котлована» до «Собачьего сердца» и «Реквиема»). Но в не меньшей степени и к тем произведениям – именно о них пойдет речь в нашей дискуссии, – которые сами писатели, дожившие до свободы, вынимали из ящиков своих письменных столов, годами, а то и десятилетиями дожидаясь публикации на родине (от «Белых одежд» Дудинцева и «Детей Арбата» Рыбакова до «Смиренного кладбища» Каледина и «Приключений солдата Чонкина» Войновича), либо создавали в состоянии потрясения от происходившего, пытаясь, каждый по-своему, запечатлеть его свет и тьму (например, «Печальный детектив» Астафьева, «Всё впереди» Белова, рассказы Татьяны Толстой, «Невозвращенец» Кабакова…).
Время изменилось, и уместно спросить: 1) какова роль этих произведений в духовных и политических переменах, произошедших в нашей стране? 2) каково их место и в истории отечественной литературы, и в сознании сегодняшних читателей? Надеемся, что именно читатели и продолжат начатый этой дискуссией разговор».