18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Уленгов – Угол покоя (страница 23)

18

Ей не очень хотелось рисовать, но она чувствовала, что должна. Она подписала контракт, деньги были нужны, ей следовало давать рукам и голове занятие – причин было много. Но она предпочла бы вяло сидеть, позволяя смутным мыслям клубиться в голове. Воздух давил, как перед дождем, хоть она и знала, что дождя может не быть еще не одну неделю, а то и не один месяц. Она втягивала, сколько хватало легких, этот воздух, обремененный пылью, плесенью и пряными запахами здешнего леса, и она все бы отдала за аромат сенокоса или за сырой мшистый воздух у ручья над Длинным прудом. Даже звуки тут были сухие и ломкие; звуки, по которым она тосковала, были увлажнены зеленым мхом. Ее опять подташнивало.

Она в задумчивости смотрела на Лиззи, которая, пользуясь перерывом, меняла Джорджи подгузник. Мальчонка извивался, крутился и гулил вовсю, хватаясь за ленту, приколотую к маминой груди, но она взяла сына за щиколотки, поддернула в воздух его задницу и ловко сунула под нее сухой подгузник из мучного мешка с выцветшей фирменной надписью. Двумя быстрыми движениями закрепила ткань. Не улыбаясь, пощекотала ему голый пупок и положила сына обратно в ящик. А чего с ним цацкаться, с этим карапузом, лишенным отца; он уже, кажется, в какой‑то мере перенял у матери ее стоицизм. Он мирился с тем, что предлагала жизнь, и не жаловался. Его плач Сюзан слышала всего пять-шесть раз.

Что‑то в Лиззи было трагическое. То ли катастрофический брак, то ли предательство, подстерегшее хорошую девушку. Да, Лиззи правда была хорошая – бабушка, при всей своей утонченной благовоспитанности, не могла этого отрицать, как бы ни был зачат Джорджи. Но однажды, когда она спросила Лиззи, не будет ли ей легче, если она расскажет о своей жизни, та коротко ответила: “Лучше про это не надо”.

За тысячи миль от друзей и родных, лишенная мужской поддержки, она терпеливо сносила тяготы жизни. За работой часто пела сыну песенки, и голос был вполне счастливый; но однажды, баюкая его, начала было “Bye Baby Bunting”[52] – и осеклась, как будто услышала стук в дверь.

У нее были комнаты внутри головы, куда она старалась не заглядывать. Но к ней очень хорошо относились корнуолки, заходившие в гости, а в другом обществе она, по всей видимости, и не нуждалась, была явно не так одинока, как ее хозяйка. Сюзан спрашивала себя, чем объясняется ее собственное недовольство: слабостью или всего лишь большей чувствительностью? Имеется ли в людях из рабочей среды что‑то затверделое и бесчувственное, ограждающее их от того, что ощущают тоньше организованные натуры? Если вдруг Джорджи умрет, будет ли Лиззи так же подавлена, апатична, повергнута в отчаяние, как Огаста до сих пор, – или поднимется утром, поддержанная некой грубой силой, разожжет огонь, приготовит завтрак и примется за прочие обычные дела?

Сюзан не в силах была себе представить, каково это – понять, что твой муж подлец, и решиться от него уйти. А жертвой соблазнителя она уж вовсе не могла себя вообразить. Никакой возможности хотя бы отчасти проникнуться чувствами женщины, которая носит ребенка, презирая будущего отца. Но об ощущениях, которые испытываешь, когда носишь ребенка, она уже имела некоторое представление: у нее два раза не пришли месячные. Тошнота висела на краю ее сознания, как туман, повисший вдоль гребня, но не скатывающийся вниз.

Что если бы у нее не было мужа? И пришлось бы проходить через все одной, в этих примитивных поселках, вдалеке от всего милого сердцу и оберегающего от напастей. В ее мозгу вспыхнуло в увеличенном виде, словно пластинку вставили в волшебный фонарь: светловолосая голова Оливера, тронутая красноватым утренним солнцем, опускается в яму Кендалловой шахты под стенание медлительных колес. Что если он не вернется после одного из своих спусков под землю? Порванный трос, обрушение, взрыв, “мертвый воздух” – любая из десятка опасностей, которым он подвергается каждый день. И что тогда? О, домой, домой! Немедленно. Бедная Сюзан, поехала к мужу на Запад, трех месяцев не прошло – и он погиб. Нет, не верится мне, что она снова выйдет замуж, она довольно поздно за него вышла и очень его любила. Мне думается, она возобновит свою карьеру, будет тихо жить в Милтоне в доме отца, принимать у себя, как прежде, старых нью-йоркских друзей. Ее дорогая подруга Огаста, тоже перенесшая жуткую утрату, родит еще одного ребенка, он будет всего на несколько месяцев старше ребенка Сюзан. А у ее сестры Бесси уже двое, до них полмили ходу, даже меньше. Дети смогут расти вместе, они будут неразлучны.

Она ужаснулась тому, что в этой фантазии было что‑то манящее. Нет, нет, Оливер бесконечно ей дорог, ей не пережить его утрату. И все же, все же – как было бы чудесно оказаться дома, где можно побеседовать по душам с женщиной – с мамой, с Бесси, лучше всего с Огастой. Она почти завидовала Лиззи, у которой были эти жены корнуольцев, хоть грубое, но общество.

Лиззи подняла голову, и на секунду Сюзан увидела в ее лице то, что искала все утро: вспышка вскинутых вопрошающих глаз, безоглядная дерзость распущенных волос. “Стоп, замрите! – скомандовала она. – Вот так и оставайтесь”. Но не успела взять карандаш и блокнот, как Лиззи, глядя промеж стволов, сказала:

– Мистер Уорд идет, а с ним еще кто‑то.

– Тогда прекращаем, – сказала Сюзан и встала. – Боже мой, почему вдруг?..

Испуганная – не случилось ли что, – поспешила к калитке, но, встретив его там, увидела, что он расслаблен и весел, в своей рудничной одежде, но не испачканной так, как если бы он провел утро под землей. Темноволосого молодого человека, который пришел с ним, звали барон Штарлинг, он был инженер и приехал из Австрии. Они зашли только для того, чтобы Штарлинг переоделся для спуска в шахту.

Поднимаясь с Оливером на веранду, Сюзан бросила на него многозначительный взгляд. “Не в моей спальне, – говорил этот взгляд. – В той комнате, пусть она и заставлена сундуками”. Но он повел барона прямиком к спальне, жестом пригласил его войти и закрыл за ним дверь.

– О, ну почему ты его туда пустил? – упрекнула она его вполголоса.

Оливер посмотрел на нее удивленно.

– А где еще он мог бы переодеваться?

– Не в моей же спальне!

Он нахмурился, не сводя с нее глаз. В нем зримо стало нарастать упрямство, но она была слишком раздосадована, чтобы обращать на это внимание.

– Извини, – сказал он наконец. – Я, честно говоря, думал, что это наша спальня.

Она вышла с ним на веранду сердитая, еще и отповедь получила, и тут появился барон в одежде Оливера, которая была барону велика и придавала ему нелепый вид: рукава закатаны, штаны подвернуты, похож на девицу, одетую по‑мужски. У него были густые темно-каштановые волосы и огромные карие женские глаза, и он одарил ее улыбкой, которую, подумалось ей, наверно, считал полной обаяния.

– Благодарю вас, – сказал он. – Теперь я лучше подготовлен.

– Не стоит благодарности. – Она перевела взгляд на Оливера – тот хмурился, присев на перила веранды; и, чувствуя себя обреченной на гостеприимство такого рода, что ее личный уголок не защищен от вторжений, что ее жилище доступно любому пришлому инженеру или геологу, она спросила его: – Перекýсите перед спуском?

– Мы разделим на двоих то, что у меня с собой. Нам надо в забой, пока там пусто, пока люди едят. – Он смотрел ей в глаза, улыбаясь так, будто знал, что улыбка будет истолкована превратно. – Может быть, предложишь нам чаю, когда вернемся?

– Конечно.

Они пошли по тропе к Кендалловой надшахтной постройке, а она ринулась в дом писать негодующее письмо Огасте. Я не в силах тебе передать, до чего меня оскорбило появление чужого мужчины в моей спальне. Если такое нам предстоит часто, нужно безотлагательно обставить нашу свободную комнату.

Оливер и барон вернулись под вечер, пропотевшие от жары в руднике и еще большей жары на тропе. Они сели на веранде, выпили по стакану эля, и она села с ними и тоже выпила, потому что вежливость есть вежливость и эль, она слышала, помогает от тошноты.

Некоторое время мужчины обсуждали способы установки крепей в разные породы, и она молчала. Но затем барон повернулся к ней и, желая включить ее в разговор, похвалил дом и открывающийся из него вид, а после этого почтительно заметил, что слышал о ее выдающихся художественных дарованиях, и извинился, что по невежеству своему пока еще не знаком с ее работами. Оливер сходил в дом, принес “Скелет в броне”, “Очажный кран”, несколько старых номеров “Скрибнера” и детского журнала “Сент-Николас” и положил все это Штарлингу на колени. Штарлинг был очарован. Он превознес ее умение вложить столько чувства в позу, в наклон головы. Она вынесла свои доски к “Алой букве”, и Штарлинга позабавило сходство Димсдейла и Эстер Принн с Оливером и Лиззи. Она потребовала от него критики, и он отважился заметить, что одна из фигур выглядит немного скованной; она восприняла это замечание чуть ли не с энтузиазмом.

Теперь пришел черед Оливеру присутствовать при чужой беседе. Сюзан с бароном рьяно прослеживали связь между живописцами Дюссельдорфа и художниками Гудзонской школы, обсуждали плюсы и минусы обучения изобразительному искусству за границей, в гуще культурных традиций, отличных от твоей собственной и, конечно, куда более богатых, чем она. Сюзан сожалела, что не имела такой возможности – пока еще не имела; барон, однако, заверял ее, что единственное, чему американец может научиться за границей, это техника, что он должен быть верен темам Нового Света, иначе его искусство потеряет подлинность. А ее искусство – не потеряло. Эти рисунки могли быть выполнены только американской рукой. В них есть понимание. Есть восприимчивость к местному характеру, ландшафту, одежде и даже, да, к чему‑то в лицах.