Юрий Уленгов – Ссыльный (страница 19)
Вблизи девушка, безусловно, производила впечатление. Даже на меня. Высокая, статная, в цветастом платье с узкой талией, перехваченной плетёным пояском. На локте висела накрытая полотенцем корзинка. Тёмные густые волосы были распущены и струились по плечам. Глаза — большие, карие, с прищуром, и в прищуре этом читалось ровно то, что я меньше всего хотел увидеть: насмешка.
Вот же угораздило…
— Помочь, барин? — повторила она, кивнув на мою руку.
— Ты тут откуда взялась? — спросил я, и прозвучало это, признаться, не так строго, как хотелось бы. Трудно изображать грозного барина, когда сидишь на полу, привалившись к стенке, и зажимаешь руку, с которой капает кровь.
— Через дверь вошла, — Настасья пожала плечами. — Вы её не заперли, вашбродь. Она отлепилась от перил, подошла ближе, присела передо мной на корточки и без спроса взяла за руку. — Ну-ка, дайте гляну.
— Я сам…
Но она уже размотала мой пропитавшийся кровью платок и осмотрела рану. Цепко, быстро, по-деловому — так осматривают люди, которые привыкли иметь дело с чужой кровью и давно перестали от неё бледнеть.
— Глубоко рассекли, — заключила она. — Плохая рана. Ещё и жилу задели… Ничего, сейчас исправим…
И, прежде чем я успел возразить, девушка положила ладонь на рану.
Ладонь у неё оказалась сухая, тёплая и маленькая — моя рука по сравнению с ней казалась медвежьей лапой. Настасья прикрыла глаза и что-то зашептала — тихо, одними губами, так что слов я не разобрал, только ритм. Мерный, плавный, как считалка. Заговор читала?
А потом рана вдруг налилась теплом. Густым, тягучим, будто по руке разлили нагретый мёд. Тепло просочилось под кожу, в мышцы, глубже — и боль стала утихать. Не сразу, а как-то постепенно, по убывающей, словно кто-то медленно закручивал кран, из которого она текла. Я смотрел на свою руку, и мне казалось, что я видел… Нет, не казалось. Я видел, как края раны начали стягиваться. Медленно, но отчётливо — розовая кожа срасталась, закрывая рассечённое мясо, затягивая порез.
Настасья убрала ладонь, и я, не веря собственным глазам, уставился на свою руку.
Вот это номер!
На месте глубокого пореза остался лишь след — тонкий, бледно-розовый. Рубец, которому на вид было не меньше недели. Через несколько дней, пожалуй, и его видно не будет.
Я поднял голову и посмотрел на девушку. Та сидела передо мной на корточках, спокойная, чуть раскрасневшаяся — то ли от усилия, то ли от близости, — и смотрела мне в глаза. Как тогда, у колодца. Только теперь — ближе. Гораздо ближе.
— Не боишься вот так, напоказ, свой дар демонстрировать? — спросил я.
Настасья усмехнулась. Усмешка у неё была хорошая — не злая, не заискивающая, а такая… Уверенная. Усмешка человека, который знает себе цену.
— А чего ж мне бояться, барин?
— Ну, мало ли. Вдруг я церковникам доложу. Или просто проболтаюсь где не надо.
Она качнула головой, и усмешка стала ещё шире.
— Не доложите. И не проболтаетесь.
— Это почему же?
— А потому, что мне про вас тоже есть о чём проболтаться.
Она смотрела мне в лицо, всё так же не отводя глаз, и в глазах её плясали искры. Расстояние между нами было — полшага. Я чувствовал её дыхание на своём лице. Тёплое, с лёгким запахом трав. Что-то свежее, живое — не то что здешняя пыль и мышиный дух.
И тут я — совершенно некстати — осознал, насколько близко мы оказались друг к другу. Она сидела на корточках, чуть подавшись вперёд, и в вырезе цветастого платья, если опустить глаза, можно было рассмотреть… Ну, скажем так, всё, что Господь не поскупился отпустить этой девице, а одарил он её щедро. И посмотреть там, прямо скажем, было на что.
Кровь, только что обильно покидавшая мою руку, стремительно перераспределилась куда-то в другие части организма. Я почувствовал, как уши начинают гореть, и торопливо отвёл взгляд, поднявшись на ноги. Может быть, чуть резче, чем следовало.
Настасья мою неловкость, разумеется, заметила — от неё, похоже, вообще мало что ускользало. Встала следом, легко, одним движением, и рассмеялась. Негромко, без издёвки — но так, что уши у меня запылали ещё жарче.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чувствуя себя полным идиотом.
Девушка перестала смеяться, но глаза продолжали улыбаться. Она чуть наклонила голову — так смотрят на ребёнка, который задал вопрос, ответ на который очевиден всем, кроме него самого.
— Да вы и сами знаете, барин, — сказала она. — Я за вами несколько дней наблюдала. Думала тогда, у колодца, — показалось. Но нет, не показалось.
Она помолчала.
— Дар в вас тлеет, барин. И искры от него разлетаются во все стороны. Вот только искры те — чёрные.
Я зябко повёл плечами, осознав сказанное — и причина явно была не в прохладе апрельского вечера.
— И если искры эти в вас кто не надо рассмотрит, — продолжила Настасья, и голос её стал серьёзным, без тени улыбки, — худо вам придётся. Сами знаете, как оно в наших землях с такими делами.
Знаю. Ещё как знаю. Костёр на площади, крестный ход, толпа с факелами… Очищение огнём. Церковь не разбирается, кто ведун, кто некромант, кому просто не повезло — горят все одинаково.
Я выдохнул и взял себя в руки — в прямом смысле: сжал кулаки, разжал. Хватит в стенку пялиться. Разговор серьёзный, и вести его надо нормально, а не в коридоре, стоя друг напротив друга.
— Пойдём, — сказал я. — Поговорим по-человечески.
Настасья пожала плечами.
— Пойдёмте, барин. Отчего ж не пойти.
В кабинете было тепло — камин разгорелся, за решёткой мерно гудел огонь, отбрасывая рыжие блики на стены и потолок. Я нашёл второй стул — тяжёлый, дубовый, с резной спинкой — и придвинул к столу.
Настасья вошла и с интересом огляделась. Взгляд скользнул по медвежьей шкуре, по книжному шкафу, по оружейному, задержался на сабле, лежавшей поперёк стола. Потом она спокойно села и поставила корзинку на стол.
— А это что? — спросил я, кивнув на корзинку.
— Обед, барин, — Настасья сдёрнула полотенце. — Хотя уже, пожалуй, ужин, если по времени судить. Я как увидела, что вы из дому несколько часов не показываетесь, так и подумала — оголодали, небось. Решила занести. Заодно и познакомиться — а то, слышала, вы обо мне у людей расспрашиваете.
Я хмыкнул. Ну, хороша. Слышала она, видите ли. В деревне из тридцати дворов, где каждый чих эхом гуляет. Удивительно было бы, если б не слышала.
Настасья тем временем расстелила полотенце на столе вместо скатерти — аккуратно, привычным движением, — и принялась выкладывать из корзины снедь.
Первым на свет появился хлеб — круглый, ржаной, с хрустящей тёмной коркой. Настасья разломила его руками, и по кабинету поплыл запах, от которого у меня мгновенно свело желудок. Я ведь, как позавтракал, маковой росинки во рту не держал, а времени прошло ой, как немало!
Потом рядом с хлебом появилось нарезанное крупными ломтями мясо. Холодное, понятное дело, но выглядевшее до того аппетитно, что я аж слюну сглотнул. Следующим Настасья выставила горшочек, накрытый тряпицей. Я принюхался, и в нос ударило грибами и луком. Кусок сыра — бледный, домашний, с плотной коркой. И, наконец, плетёная бутыль с чем-то золотистым.
— А вот это что? — я кивнул на бутыль.
— Вино, — Настасья улыбнулась. — Из одуванчиков. Сама делала. Вы ж не против, барин? Для аппетита.
— Для аппетита — не против, — хмыкнул я. — Надо же — из одуванчиков!
— Не хуже вашего столичного, — она сказала это без вызова, просто как факт. — Попробуете — увидите.
Я хмыкнул, поднялся и пошёл на кухню. Бокалов, понятно, не нашёл — зато отыскал в буфете два стакана, пыльных, но целых. Сполоснул, протёр тряпкой. Сойдёт.
Вернувшись в кабинет, я поставил стаканы на стол.
— Ну что ж, — сказал я. — Раз пришла знакомиться, составляй мне компанию за обедом. Заодно и про себя расскажешь.
Настасья разлила вино — тягучее, золотистое, с запахом, от которого в кабинете стало пахнуть летом. Одуванчики, надо же. Я пригубил, ожидая — ну, сладкую водичку, чего ещё ждать от деревенского самодела…
И ошибся. Вино было хорошее. По-настоящему хорошее — лёгкое, чуть терпкое, с медовым привкусом и долгим тёплым послевкусием. Не Бордо, понятное дело, но после Ерофеичевого самогона, выжигающего горло до состояния печной трубы, — просто божественный нектар.
— Недурно, — признал я. — Совсем недурно.
— Говорила же, — Настасья отломила кусок хлеба, положила сверху мяса. — Ешьте, барин. Проголодались же, наверное.
Я не стал упираться. Есть хотелось зверски — после пяти часов работы организм требовал еды с настойчивостью кредитора. Мясо оказалось тушёным с какими-то травами, нежным и пряным. Сыр — простой, крестьянский, но крепкий, острый и ядрёный, к хлебу и вину — самое то. М-да. Марфа, конечно, тоже готовила — моё почтение, но после щей да каш, успевших уже приесться, Настасьина стряпня показалась мне праздником.
Настасья ела немного — отломила хлеба, пожевала сыра, отпила немноговина. Всё больше смотрела на меня. Я старался не обращать внимания, но взгляд её чувствовал — спокойный, изучающий, без суеты. Так зверолов смотрит на зверя, которого выслеживает, боясь спугнуть.
Сравнение, надо сказать, мне не понравилось. Но от истины было недалеко.
— Ну, — сказал я, отодвинув опустевшую плошку и отпив вина. — Рассказывай. Кто ты, откуда, как давно тут живёшь. И, главное, откуда умеешь делать то, что делаешь.