реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Тынянов – Тынянов. Писатель и ученый (страница 44)

18

В Париже — «Род человеческий», — международное объединение Анахарсиса Клоотса. Русскими представителями делаются Строганов и Воронихин. Депутация «от рода человеческого» в Национальном собрании. На хорах русский посланник Симолин. Видит Ромма, Воронихина, Строганова и доносит в Санкт-Петербург.

Будни революции.

Ромм учреждает ружейные фабрики Франции по образу Русской ружейной тульской фабрики. Он в комиссии по народному образованию — громит мертвую Академию — «Бастилию знаний», против универсального образования, за политехнические школы. Работает над новым республиканским календарем. Речь его о новой Эре. Теруань — любовница Строганова. Дворовая девушка сближается в кофейной с молодой молчаливой Аспазией Карлемичелли и с одной вдовой павшего за республику солдата. Нищета. Ромм одинок. Он пишет заявление комиссару своего участка — он хочет жениться на вдове солдата, павшего за родину, чтоб ее поддержать. Убогий пир якобинца.

Теруань порывает с ним, за ней уходит Строганов. Остается Егор Берлогин. Французы зовут его Юрлюберлю.

Время террора. Кафе. Две шляпы. Калиостро проповедует. Вторая встреча Ромма с Калиостро.

Приказ Строганову — ехать в Петербург. Он не в силах ослушаться отца и перейти всецело на сторону революции. Он уезжает.

Парижская улица. Кафе. Сытые люди торжествующе рассказывают о том, что «Овернский мул» погиб. Появляется Егор Берлогин. Он похож на Ромма. Общее смятение. На улице за Берлогиным идут работники, работницы: Овернский мул не умер, Овернский мул жив. За ним гонятся. Он бежит…

Дома. Шешковский допрашивает Егора Берлогина. Он показывает ему устройство знаменитого проваливающегося кресла: кресло проваливается до середины, внизу стоят палачи и дерут человека. А верхняя половина туловища застревает наверху. И Шешковский с ней разговаривает.

Берлогин неожиданно сажает на кресло самого Шешков-ского. Шешковского внизу дерут. Берлогин убегает.

Бал в доме Строгановых по случаю возвращения Попо.

Александр I — молодому Строганову:

— Вы жакобин?

— Да.

— О, я тоже жакобин.

Вдруг неясный шум. Вбегает какой-то адъютант.

— На Дону опять бунт.

— Второй Пугачев?

Музыка затихает.

Растерзанный, шатающийся проходит через толпу Берлогин, — все расступаются — Овернский мул вернулся, и, не обращая внимания на застывший бал, на затихающую музыку, Берлогин доканчивает речь Ромма о новой эре человечества.

Начато 19.IV.30

«ГАННИБАЛЫ». ВСТУПЛЕНИЕ[53]

Дело идет на этот раз о Хабеше, старой Абиссинии, о самом севере ее — стране Тигрэ, где люди говорят на языке тигринья; о той горной части Тигрэ, которая называется: страна Хамасен. В этой земле Хамасен есть река Мареб, у самой реки стояло — быть может, стоит еще и теперь — дерево сикомора, которое арабы зовут: даро. Ветки его сто лет назад протягивались на тридцать шесть метров; купол дерева покрывал круг в шестьсот метров. В тени его отдыхали войска хамитов, числом в тысячу пятьсот человек и больше. На верхних ветках сидели голуби, золотистые, абиссинские. Двести лет назад, если идти из Хабеша в турецкую Массову, непременно нужно было пройти мимо этого дерева. Тогда голуби провожали человека разговором. Дело идет о человеке, абиссинце, который не своей волей прошел мимо этого дерева — его вели в турецкую неволю. Разговор идет о старой Турции, которая в XVII и XVIII веке не менее важна для Европы, чем Россия, а для России не менее важна, чем Европа.

Потом попал он в Россию, во Францию, стал французский инженер и французский солдат, снова в Россию, женился на пленной шведке, капитанской дочке, пошли дети, и четырнадцать абиссинских и шведских сыновей все стали русскими дворянами.

Итак, дело идет о России.

Разговор идет о том, как ничто не застаивается на превосходной земле.

Род начинается в Абиссинии. Но турки, турецкие властные и имущие торговые люди хотят завоевать землю Хабеш, потому что самое слово «Хабеш» означает: пахучие смолы и ароматы, а жители этой страны называются каш или хабашат — собиратели пахучих смол и пряностей, нужных и приятных для человеческого дыхания. Турки в XVII столетии все ближе и гуще надвигаются с моря на Абиссинию. Так уводят абиссинцев в плен, в рабство, продают их. Так род, человеческое семя, отрывается от Хабеша и идет по морю в Истамбул, во дворец султана. Так его крадут впоследствии в самом скором времени для русского посла.

И только темная кровь мешает ему позже вести свой род от какого-нибудь человека, выехавшего «из немец» при Ярославе или при Александре Невском. Темная кровь остается отметиной, тамгой. Первая жена абиссинца-арапа, гречанка, не хотела за него выходить замуж, «понеже не нашей породы». И он в скором времени замучил ее. Темная кровь осталась в губах, в крыльях носа, в выпуклом лбу, похожем на абиссинские башни, и еще криком, шуткой, озорством, пляской, песней, гневом, веселостью, русскими крепостными харемами, свирепостью, убийством и любовью, которая похожа на полное человеческое безумство, — так пошло русское ганнибальство, веселое, свирепое, двоеженцы, шутники, буяны, русские абиссинские дворяне.

Так быстро, легко и свободно они вошли в русское дворянство, что внук абиссинца и шведки бунтовал за права русского дворянства при Николае. А совершилось это потому, что и само русское дворянство было и шведским, и абиссинским, и немецким, и датским. И родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы и выдуманы так, как нужно это времени.

Дворянство задумало и построило национальное великорусское государство из великорусов, поляков, калмыков, шведов, итальянцев и датчан.

И хорошо задуманы самые фамилии дворянские. Итальянцы Villa-Nuova и Casa-Nuova — Вилановские, Казановичи, Казановские; немец Гундрет-Маркт — это Марков, доктор Пагенкампф — это Поганков, чешский граф Гаррах — это Горох, а потом и Горохов, и от имени его пошла Гороховая улица в Петербурге, на которой жили Обломов и Распутин, итальянец Баско — стал Басковым, и есть в Петербурге Басков переулок; итальянец Вавили — стал Вавилин, Чичери — Чичерин. И датчанин Кос-фон Дален стал русским Козодавлевым.

Роды не потому были дворянскими (а раньше боярскими), что были исконно-русскими, а становились исконно-русскими, великорусскими, потому что были или хотели быть боярами, а позже дворянами.

Так шло издавна.

Маркграф Мейссенский приехал в 1425 году в Россию и стал князем Мышницким, а потом Мышецким, и много позже, при Никоне, прямой потомок его князь Андрей Мышецкий стал — старец Досифей, ярый водитель русского раскола.

И роды не засиживались, роды странствовали, выезжали туда, где лучше. Всегда пространства тасовались. Только когда дворянские люди чувствовали равновесие, им начинало казаться и они заставляли верить других, что они и всегда сидели на Руси, где-то неподалеку от Москвы.

А татарин Баран стал Барановым, до Ивана Четвертого, Грозного, при нем отъехал к эстам, в Балтику; там дети, внуки и правнуки стали немецкие бароны и лютеране: фон Барангоф; а потом, уже при Николае I, выехали опять в Россию, и этих немцев, может быть, даже не зная о старой перемене, по закону созвучия снова стали звать: русские дворяне Барановы. Потому что на земле ничто долго не застаивается — идет перебор пространства, как перебор людей. Один и тот же род заносит ветер в Россию и один перебор выплескивает из России другой.

А когда знати или же дворянству нехорошо было, настоящие даже русские переставали себя называть русскими именами — и так в разное время: например, при государе Иване IV и Симеоне Бекбулатовиче по Москве стали скрывать свои русские имена: Федор, Петр, Матвей — и называть себя Булатами, Муратами, Ахматами. Отсюда пошли Булатовы, Ахматовы — не татаре, а великорусы. Русский Иван Четвертый, Грозный, говорил послам: «Я не русский, я из немец». А немец Александр Третий, Романов, с бородой баварского кронпринца любил боярский стиль у художников.

Туманное же великорусское дворянское государство принимало и изгоняло людей, рылось в бумагах, шелестело грамотами, верными и поддельными, блюло местничество, шарило в постелях. Потому что нужна была родословная, а в родословной самое легкое первые страницы; потом уж идет труднее. Побочные дети приравнивались, конечно, к своим, так же как Пагенкампф стал Поганковым. Но государство было на страже у каждой постели. И толстогубое ганнибальство — двоеженцы с очень красной, очень густой кровью бежали и отсиживались всю жизнь от своих законных жен, как от несчастья и царского фельдъегеря.

Дважды род столкнулся с Пушкиными — этим к концу XVIII века, к началу XIX века износившимся, просквозившим в пух родом, легковесным, как перо, лепечущим, развозящим легкие дворянские тела по проселочным дорогам и столичным проспектам, но и застревающим, оседающим легко, как пух, где угодно на всю жизнь. Только два ^репких и страшных устоя сохранили к концу XVIII века эти люди — первое, мысль, что род запутался и погасает, что нужно развозить по гостиным острые слова и подновленные жилеты, не то все и вовсе позабудут, что были такие дворяне Пушкины. Эти легковерные, расточительные, говорливые люди были поразительно скупы, что-то все осыпалось у них под ногами — вдруг полетят? И они скупились, зверски торговались за гривенник с извозчиком и смотрели на него, как на темного врага, подрывающего благосостояние неустойчивого рода дворян Пушкиных. Но, взобравшись на пролетку, улыбались легко и блаженно и уже почитали себя выше всех пешеходов; и второе — темная, скупая ревность к своим женам, — ревность, доставшаяся в наследство от предков, скупость к тому последнему владению, над которым они были властны в ту меру, в которую еще иногда их манило быть властными. И неудачи их преследовали. Отцы были женоубийцы, дети стали пустодомы. Идет история обид, отсиживаний, деревенских запустений, разорений, драк, супружеских воплей и французского лепета над головами пешеходов.