18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Сушко – Любимая женщина Альберта Эйнштейна (страница 4)

18

Оценив поле схватки, Коненков подхватил под руку одного из приятелей и куда-то помчался, крикнув оставшимся: «Скоро вернусь! Непременно дождитесь!»

К «Праге» он возвратился где-то через час-полтора на извозчике. И не с пустыми руками – с ним был объемистый и, судя по всему, не легонький баул. Друзья поспешили навстречу: «Что привез? Никак подкрепление?» – «Угадали». Следом за Коненковым «революционеры» поспешили к черному ходу «Праги». Поблуждав знакомыми коридорами ресторана, через кухню друзья пробрались к баррикадам с тыла: «Братцы, мы к вам!» Молодые дружинники – судя по облику, речи и манерам, в основном из рабочего люда – душевно приняли новобранцев. Даже угостили «пражскими» пирожками. Тем паче на улице по-прежнему царило затишье. Солдаты и жандармы толпились в сторонке, а их отцы командиры о чем-то совещались, укрывшись в переулке.

– Ребята, да мы ведь к вам с гостинцами! – громыхал взъерошенный Коненков.

Он мигом распахнул баул и один за другим принялся вытаскивать из его нутра браунинги, легкие, изящные, родом из далекой Бельгии, и раздавать боевикам. Целыми пригоршнями он сыпал в их карманы патроны: «Держите, ребята!»

– Сергей, откуда ж у тебя такой арсенал?!.

– Места надобно знать, – смеялся довольный Коненков. – Откуда, откуда? Из магазина Биткова, что на Сретенке. Там такого добра навалом…

Покончив с раздачей оружия, довольный Коненков уселся на какой-то ящик и огляделся по сторонам. Тут же зоркий глаз художника выхватил из толпы яркую, статную, буквально пышущую здоровьем девушку. Ее трудно было не заметить. Крупная, с крепкими руками и не менее мощными ногами, она пыталась застегнуть овчинный полушубок на высокой груди, но у нее ничего не получалось, даже лоб покрылся испариной, а щеки раскраснелись. Вот же какая прелесть!

Коненков, недолго думая, подошел к ней и представился:

– Сергей Коненков. Художник, скульптор. Вам помочь?

– Спасибо, обойдусь. А я – Таня.

– Прекрасное имя. Очень приятно, Таня. Я хотел бы делать ваш портрет.

Он тотчас как бы забыл о событиях, которые творились вокруг.

– Приглашаю вас, Таня, в ресторацию. Прошу сюда. Официанты и повара все равно там от пальбы хоронятся, делать им нечего. Обещаю, накормят до отвала, – и сделал широкий жест.

С того дня или даже ночи дочь кочегара Татьяна Коняева стала единственной натурщицей Коненкова. Через шесть десятков лет он напишет: «Все эти дни счастливая, смелая до дерзости, она смотрела на мир сияющими глазами…» Возвращаясь из мастерской вдвоем к «Праге», на баррикады, они переговаривались-перешучивались с боевиками, изредка постреливали в сторону дома, за которым таились солдаты драгунского полка. Те в ответ тоже стреляли, и тогда Тане приходилось перевязывать раненых, а Сергей помогал ей, а заодно увлекательно рассказывал о великих художниках и странах, в которых уже успел побывать.

Когда в Москву прибыл верный императору лейб-гвардии Семеновский полк и по баррикадам грянули артиллерийские залпы, так называемая рабочая дружина Коненкова рассыпалась с Арбата – кто в подвалы, кто на чердаки, кто в провинцию.

Безумно перепуганный 16-летний поэт Сергей Клычков, с которым на Арбате познакомился Коненков, сбежал к себе в родную деревню Дубровки, что в Тверской губернии. Худой и черный, он несколько месяцев отсиживался в сараюшке, опасаясь ареста. И между делом, отвлекаясь от грустных мыслей, пытался рифмовать, кропая «революционные» строки:

То поднялся мужик С одра слезного, Стал могуч и велик Силой грозною…

Зато позже, вспоминая «баррикадные дни» пятого года, Клычков горделиво писал: «Десять дней мы держали в руках старый Арбат…»

Ну а Таня Коняева покорно шла следом за своим скульптором по снежной Москве. Ночью в мастерской он лепил с нее Нику, античную богиню победы. Потом «Ладу», «Коленопреклоненную», несколько работ на темы «Эллады». Под окнами мастерской догорали прежде неприступные баррикады, яркими бликами освещая Танино лицо и богатое тело.

Когда окончательно стихли уличные бои, Коненков вернулся в булочную-кафе Дмитрия Филиппова на Тверской: «Продолжим?» – «А ты как хотел? – ответил хмурый заказчик. – За тобой же и «Вакх», и «Вакханка» остались». – «Годится?» – спросил Коненков, указывая на фактурную натурщицу Таню Коняеву, которая пришла вместе с ним к знаменитому хлебопеку.

– Ух ты! Угадал. Да я бы ее тут, как живую натуру, оставил… Есть, есть чем глаз порадовать.

Позже Татьяна стала женой Сергея Тимофеевича и матерью его сыновей. Но прежде всего мастер считал Татьяну Коняеву непревзойденным «гением искусства позирования».

Весной 1914 года Коненков получил возможность переехать в мастерскую на Пресне, и там он сразу все стал обустраивать по-своему. Перекопал пустырь вокруг флигеля и посеял рожь с васильками, среди диких зарослей сирени, жасмина и шиповника соорудил всякие подсобные службы. Здесь же, возле сарая, по-деревенски запасливый, он возвел целую пирамиду – огромную поленницу отменных дровишек.

Мастерская стала и студией, и домашним очагом, и клубом, и выставочным залом. При этом публика собиралась порой самая разношерстная. Возникали призрачные фигуры бездомных художников. Здесь дневал и ночевал Сергей Есенин, позже танцевала Айседора Дункан, хватив спирта, пел Федор Шаляпин, читали стихи Анатолий Мариенгоф и Сергей Клычков, рассказывал о своих театральных замыслах Всеволод Мейерхольд, приносил новые полотна Петр Кончаловский… На встрече богем двух столиц могли вдруг явиться приглашенные Коненковым слепые лирники и тянуть свои бесконечные монотонные песни… Под настроение хозяин мастерской тоже иногда брал в руки лиру и заунывно распевал любимую оду «Об Алексии, божьем человеке, о премудрой Софии и ее трех дочерях – Вере, Надежде, Любови». Компания благоговейно млела, полагая, что припадает к истокам, к исконно народному, русскому, православному, домотканому творчеству…

Как вспоминал Мариенгоф, для Сергея Коненкова род человеческий разделялся на людей с часами и людей без оных. Определяя кого-либо на глазок, он обычно бурчал: «Этот с часами…» И все уже понимали, что если речь шла о художнике, то рассуждать о его талантах было бы незадачливо, а слушать стихи крикливого, дурно пахнущего футуриста и вовсе необязательно.

Но какие же страсти тут кипели, творческие, мягко говоря, дискуссии, едва не доходящие до драк! Одним из предметов столкновений была, например, космогония, к которой Коненков в поисках смысла мироздания испытывал неукротимый интерес. Есенин же, будучи человеком земным, к тому времени рассорившимся с Богом, подводил итоги диспутов своей черной строкой:

«Не молиться тебе, а лаяться научил ты меня, Господь…»

Но случались и иные поводы для стычек и конфликтов. После того как Есенин прочел друзьям главы из своего «Пугачева», Всеволод Мейерхольд тотчас с жаром заговорил о необходимости постановки поэмы в его театре.

– А вот художником пригласим Сергея Тимофеевича, – обратился режиссер к Коненкову, – он нам здоровеннейших этаких деревянных болванов вытешет.

У Коненкова на лоб глаза полезли:

– Кого, кого?

– Я говорю, Сергей Тимофеевич, вы нам болванов деревянных…

– Болванов?!

И Коненков так брякнул о стол стаканом, что во все стороны брызнуло стекло мельчайшими осколками.

– Ну… статуи… из дерева… Сергей Тимофеевич… – пролепетал Мейерхольд.

– Для балагана вашего?!

Коненков встал и, обращаясь к Есенину и Мариенгофу, извинился:

– Ну прости, Серега… прости, Анатолий… Я пойду… пойду от этих «болванов» подальше…

Смертельно обиженный, он вышел из-за стола и, громко хлопнув дверью, удалился в темный вечер.

Обескураженному Мейерхольду Есенин сразу принялся выговаривать, нравоучать:

– Все оттого, Всеволод, что ты его не почуял… «Болваны»!.. Разве возможно?!. Ты вот бабу так нежно по брюху не гладишь, как он своих деревянных «мужичков болотных» и «стареньких старичков»… в мастерской у себя никогда не разденет при чужом глазе… Заперемшись, холстяные чехлы снимает, как с невесты батистовую рубашечку в первую ночь… А ты – «болваны»… Разве возможно?!

Присутствовавший тут же художник Жора Якулов утешал Мейерхольда на свой манер:

– Он… гхе-гхе… Азия, Всеволод, Азия… Вот греческую королеву лепил… в смокинге из Афин приехал… из бородищи своей эспаньолку выкроил… Ну, думаю, европейский художник… а он… гхе-хге… пришел раз ко мне, ну… там шампанское было, фрукты, красивые женщины… гхе-гхе… он говорит: двинем ко мне, на Пресню, здесь, гхе-гхе, скучно… Чем, думаю, после архипелага греческого подивит… а он сюда, в кухню, к себе привез… водки две бутылки… гхе-гхе… огурцов соленых, лук головками… а сам на печь и… гхе-гхе… за гармошку… штиблеты снял, а потом… гхе-гхе… пойте, говорит: «Как мы просо сеяли, сеяли»… Можно сказать, красивые женщины… гхе-гхе… жилет белый… художник европейский… гхе-гхе… Азия, Всеволод, Азия…

А Есенин тут же выдал экспромт:

Пей, закусывай изволь! Вот перцовка под леща! Мейерхольд, ах, Мейерхольд, Выручай товарища!

– Жаль, Сергей Тимофеевич тебя не услышал, – вздохнул, едва не всхлипнув, осрамившийся Мейерхольд.

– Ничего, – утешил его Есенин. – Я Сергею другие частушки сочиню.

После ухода Тани вместе с Сергеем Тимофеевичем главным «правителем» во флигеле стал коненковский дворник, нянька и верный друг «дядя Григорий» – Григорий Александрович Карасев, кроме всего прочего, любивший поучать жизни заглянувших на Пресню друзей-приятелей хозяина.