Юрий Слёзкин – Поединок. Выпуск 15 (страница 10)
— Мне надо с вами поговорить! — произнесла она так смело, будто принесла в ридикюле пистолет.
К кабинету примыкала комната, где по вечерам резвились изредка картежники высокого ранга. Она вошла туда — так и не узнанная. И не было на ней того налета доступности, что свойственно женщинам в полувоенной одежде.
— Вам следовало бы проявлять ко мне знаки внимания…
— Кто вы?
Тут она смутилась.
— Я — Анна Шумак.
Вот оно что! Та самая, которую вскоре надо выгонять, чтоб на тепленькое место посадить радистку.
— Ко мне пристают на службе, — объяснила она, и не надо было переспрашивать. Из интендантских контор выперли всех умевших стрелять, а на смену прислали уклонявшихся от мобилизации сорокалетних молодчиков, липовых гипертоников и язвенников. — Тем более, — продолжала она бесстрастно, — что я понимаю: не за красивые, как говорится, глазки вы пристроили меня к пишущей машинке. Чем надо расплачиваться с вами — это известно. Вы вправе избрать и другие формы. Но подтвердить мое независимое ото всех и зависимое от вас положение обязаны сейчас.
— Садитесь. Прошу вас.
Села. Я смотрел на нее, когда она садилась. И что, казалось бы, можно увидеть в обыденном, простейшем движении, в том, как женщина подошла к стулу и возложила на него тяжесть собственного тела? А я увидел. Мужчина увидел. То нацеленное на женщину существо, что дремало во мне столько месяцев и вдруг проснулось, и не просто проснулось, а вскочило и устремилось к существу иного пола. Поворот туловища этой Анны Шумак обозначил фигуру, обрисовал контуры, стали угадываться пропорции — и мгновенно представилось, как эта женщина смеется, прыгает, к распущенным волосам поднимает обнаженные руки…
Зазвонил телефон, уводя меня от женщины, давая время на ответ, и, договариваясь о чем-то с Химмелем, я суматошно высчитывал, то подгоняя стрелки часов, то повисая на них. В 22.00 —начало комендантского часа, и если задержать женщину до этого рубежа, то единственной дорогой будет — ко мне, потому что ночного пропуска у нее нет. Сейчас — половина восьмого, в офицерском клубе фильм с «нашей несравненной Ингрид Бергман», потом «Хоф», потом…
Все было решено иначе. Эта проклятая группа «Шевалери» висела на нас, и надо было заливать в себе пожар,
— Поступим так, — сказал я. — Будут приставать — пригрозите: одно слово мне — и отправка на фронт обеспечена. И это не пустая угроза, — это согласовано с Хим-мелем. До свидания.
— А надо бы согласовать и со мной… Это значит, — подытожила она, — что мне предстоят тяжелые денечки. Я ведь так и не знаю, как и чем расплачиваться. И стоит ли вообще…
— …ходить- на службу к немцам?.. Стоит. И не вздумайте покинуть службу!
Не для нее, а для меня настали тяжелые денечки, и вопрос поднимался во мне: ну почему сейчас, почему в этом городе — эта тяга к женщине, и зачем все это?..
Возможно, в эти дни было что-то важное упущено, — что-то не так сделано и не так сказано. В квартире моей произошла встреча Игната с Петром Ильичом, и уже потом Петр Ильич счел нужным предупредить меня, мягко и вежливо: «Мне кажется, он погрузится в польские дела и захлебнется в них…» Этому не верилось: в Испании Игнат попал в бригаду имени Домбровского, был «домбровцем» — и через месяц сбежал к немцам, в бригаду Листера.
Тяжелые были денечки, и не помнится уже, откуда у Петра Ильича появилась роскошная вещь — никелированный бельгийский браунинг калибра 6,35 с коробкою патронов. В карты ли он выиграл эту безделушку, на хранение ли взял, презентовал ли кто — ни я, ни Игнат интереса не проявили. Игнат, выдающийся стрелок, отозвался о «пукалке» пренебрежительно: единственное достоинство браунинга — бесшумность, хлопок выстрела с десяти шагов не слышен.
Еще в конце января Москву известили о том, что с ржевско-вяземского выступа немцы снимают семь дивизий и перебрасывают их на юг — к Харькову, Орлу и Белгороду. К известию Москва отнеслась с сомнением, но когда дивизии с выступа все-таки убрались, сомнения, как это чисто бывало, сменились безоглядным доверием, чтоб перерасти затем в подозрения: уж не подсовывают ли немцы сведения о себе, чтоб в будущем одурачивать? От этих нюансов мы Петра Ильича берегли. У Вязьмы и Ржева шли затяжные бои, немцы выравнивали фронт, но без паники, продуманно. Безболезненно для себя они перебросили на юг еще пять дивизий. Петр Ильич сбился с ног, по крохам собирая и достоверные известия и невероятные вымыслы, просеивая их и процеживая. Черты лица его укрупнились, так, во всяком случае, мне казалось. Да и немудрено: он становился крупной фигурой, и были дни, когда он на сутки раньше Йодля, преемника Гальдера, узнавал о переброске танковых дивизий в группе «Шевалери». И уставал он много больше Йодля. В начале марта замечено было: при длительной беседе Петр Ильич вдруг умолкал, накладывал на лоб пальцы и замирал в позе мыслителя. А у него просто-напросто начинался тик, над правым глазом вздувалась какая-то жилочка и колотилась.
Оставив Ржев и Вязьму, немцы вдруг ожесточились и отступать дальше не желали. Выдохлись и наши войска. Обе стороны подсчитывали, насколько прочны оборонительные возможности каждой, и Петру Ильичу пришлось туго, ему не хватало какой-то мелочи, ничтожного пустячка, чтоб как-то иначе глянуть на дислокацию немецких частей и предсказать будущее. Опять требовался человек, странностью своих служебных обязанностей схожий с кенигсбергским медиком.
И такой человек нашелся, сама судьба подала его нам на блюдечке, так сказать.
Поздним вечером, в час, когда в «Хофе» все столики заняты, в зал вошел громоздкий красномордый полковник со школьным портфельчиком в руке, убедился, что мест нет, приблизился к эстраде, где удлинял и укорачивал аккордеон полудохлый инвалид и где разевала рот — голодным птенцом — безгрудая певичка, уставился на сразу примолкнувших артистов и громко провозгласил:
— Сука!
Раздались аплодисменты мужчин и шиканье дам за столиками. Примчался патруль, предложил полковнику выйти. В ответ тот швырнул к сапогам патрульного лейтенанта визитную карточку и командировочное предписание: профессор, кавалер Железного креста 2-й степени. «Я настаиваю на том, что она — сука!» — отпарировал прибывший из Смоленска полковник, главный ветеринар округа, отказываясь приносить извинения. Спасая клиентуру, я убедил патруль, что сам наведу порядок, и пригласил полковника к себе. Почуял наживу и обер- лейтенант Шмидт. Через час, в меру надрызгавшись, они в обнимку сидели в крытой коляске. Покатили. Петр Ильич пришел ко мне под утро, сказал, что в портфельчике коновала — сущее богатство, полюбоваться им, к сожалению, пока невозможно, однако дней через семь-восемь подадутся со скрипом двери кладовых с несметными сокровищами (Петр Ильич был нетрезв и выражался несколько высокопарно). И шифровка в Москву пойдет в конце марта. Так уверил он меня.
А я уезжал в Варшаву на неделю — настаивал Химмель. Игнат тоже ехал на несколько дней, у него были свои интересы в этом городе.
Уезжали мы в полной уверенности, что ветеринар будет обработан. Игнат трясся в соседнем вагоне. В Варшаве он исчез на два дня, размораживал свои старые явки. Мне же, вновь у Хакля, удалось глянуть на Тулусова. Бывшая столица Польши жила по берлинскому времени, ровно в 10.00 Cергей Александрович Тулусов загнул руку за спину и включил «телефункен», прослушал сводку Совинформбюро, комментируя ее постукиванием карандаша по столу. Тулусов запомнился таким: взгляд цепкий до прилипчивости, до неотдираемости.
Из клубка варшавских улиц вынырнул Игнат и браво предупредил: пора уносить ноги, немцы что-то затевают в гетто в ближайшие дни, ему пора возвращаться, да и надоело уже читать объявления о розыске себя. Не провожу ли я его до вокзала?
Времени хватало, шли неторопливо, и я покачнулся, мне стало плохо, когда я увидел впереди себя женщину, похожую на Анну Шумак. Не хотелось лгать, и я сказал: «Не так давно ко мне приходила дама. Приходила отдаваться. А я выгнал ее. И уже не вернуть». Игнат отвел глаза. «Ты сделал правильно, — одобрил он. — Ты нажил еще одного врага, а когда кругом враги — это полезно. Упрощается выбор, ты точно знаешь уже, кто Друг».
Рывок в Лодзь, где Химмель через черный рынок сбывал что-то, пакет в подарок ему — и 30 марта я вернулся в город. И сразу насторожился. Железнодорожная полиция проверяла — повально, тотально — документы у всех, чего никогда не было. На улицах — усиленные патрули, сплошь из немцев. Ни одного полицая! Что-то случилось. Повсюду говорили о партизанах. Думал же я о Шмидте. Осторожно позвонил в промышленный отдел гебитскомиссариата. «Был недавно…» Стало легче. У «Хофа» маячил Гарбунец, обрадованно бросился навстречу. От него и стало известно: убито несколько местных деятелей и немец, подполковник Кирхайзен, но о нем официально объявлено: самоубийство.
— Какие там, к черту, партизаны! — возмутился Химмель, услышав от меня версию о партизанах. — Станут тебе они шлепать коммерсантов! Им подавай фигуры! И подавай бонз! А тут… Ну, кому мешал школьный инспектор Щетка? Он что — кого-нибудь завалил на экзаменах? Да ходил и проверял, сколько часов отводят на преподавание немецкого языка. Человек мухи не обидел, а ему — пулю в лоб, причем не фигурально, я сам видел труп, дырка во лбу. А Нужец, владелец конторы? Тоже дырка во лбу. Чем провинился? Ну, был грех, баловался литературой, что-то там писал…