реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Слёзкин – Беатриче кота Брамбиллы (страница 19)

18

Я часто прочитывал объявления, так как между ними попадались иногда очень забавные, но это меня почему-то особенно заинтересовало.

«Ищет какого-либо места, может быть натурщицей». Всего две строчки. Несомненно, здесь была нужда, нужда молоденькой девушки, затерянной в столице, и потому более несчастной, чем кто-либо другой. Но не страданье толкнуло меня пойти и посмотреть на эту девушку, а нечто более похожее на любопытство. Если бы это была обыкновенная натурщица, равнодушная к своему ремеслу, она не могла бы увлечь меня; но здесь было не то. Бедная девушка, до этого стыдливо скрывающая свое тело, берегущая его, быть может, только для одного, для избранного, решилась наконец, кто знает, после какой борьбы, обнажиться перед посторонним ради куска хлеба. Это казалось новым, это интриговало. И я пошел.

Солнце садилось в лиловую мглу морозного тумана, и холод стоял такой, что трудно было дышать. Совсем окоченевший, я, наконец, добрался до меблированного дома, где жила молодая девушка. Это был скверный, грязный меблированный дом, в котором ютится разная столичная мелкота, где пахнет прогорклым маслом, лежалым бельем, где прислуга ходит всегда сонная, а жильцы не стесняются бродить по коридору без пиджаков. Я постучался в 14-номер. Молодой голос крикнул:

— Войдите!

Перед дверью стояла девушка лет 19–20 с ребенком на руках.

Я замялся:

— Простите, — это вы публиковались в газете?

— Я, я, — ответила девушка и, поставив ребенка на кровать, за решетку, протянула мне руку.

И красивый жест, с которым она подала руку, и наклон головы, несколько повернутой набок, и чуть откинутая назад тонкая ее фигура — все заставило меня насторожиться.

— Извините, что я в таком виде, но когда есть ребенок и нет няньки — трудно быть аккуратной.

Она сказала это просто, мило картавя и ласково улыбаясь.

Только теперь я заметил, что точно, на моей собеседнице кофточка была старенькая, подколотая булавками, и такая же старенькая серая юбка сидела боком. Но, право же, это шло к ней, к ее матово-бледному лицу, гибкой шее и белокурым волосам.

— Я, собственно, на минутку, — начал я, и боясь, и желая остаться, — я — художник… мне нужна натура, и если вы…

Она вспыхнула на мгновенье, но сейчас же оправилась.

— Хорошо, мы поговорим об этом… Снимите пальто и присядьте.

Я охотно повиновался.

Чтобы начать с чего-нибудь, я спросил:

— Какой славный ребенок — это мальчик или девочка?

— Девочка, — ответила она, — не правда ли, какая она у меня большая и здоровенькая! Вы ни за что не угадаете, сколько ей времени…

Говоря это, она легонько дотронулась двумя согнутыми пальцами до стола и сделала такое движение губами, точно хотела плюнуть.

Я улыбнулся.

— Вы боитесь сглазить свою девочку?

Она звонко, неудержимо захохотала.

— Да…. да… я очень суеверна, но как вы угадали?

Наш разговор переходил с предмета на предмет с удивительной быстротой. Я успел заметить, что моя собеседница не могла долго сосредоточивать своего внимания на чем-нибудь одном. Как только я дольше останавливался на какой-нибудь мысли, лицо ее сейчас же делалось безразличным, глаза, устремлялись вдаль, и она совсем замолкала. Но зато с необыкновенным оживлением, иногда с поразительным остроумием умела она вспоминать. Ее воспоминания были неистощимы. И сколько здесь было странных случаев, удивительных совпадений, таинственности.

Незаметно мы стали друзьями. Казалось, между нами не было никаких тайн.

Она мало интересовалась мною и моим прошлым, но как будто и без этого узнала меня прекрасно.

Девочка — Женя — скоро очутилась у меня на руках, мать ее, которую звали Верой Орестовной, хлопала в ладоши и смеялась сама, как девочка.

Ничего, что бы походило на придавленность, горе, безвыходность положения не отражалось на лице молодой женщины. Напротив, все говорило о полной беззаботности и бодрости духа. Такое сочетание нищеты с веселостью меня трогало.

«Она просто дитя», — думал я.

Только уже совсем собравшись уходить, я вспомнил о том, зачем пришел сюда.

— Но, Вера Орестовна, как же наше дело? Вы согласны позировать?

Она точно сейчас очнулась от сладкого сна и перешла в скучную жизнь.

— Хорошо, хорошо, — конечно, — почти машинально ответила она. — А когда это нужно?

Меня смутило такое отношение.

— Вам, может быть, тяжело это, неприятно? — спросил я, стараясь говорить мягче. — Вы не стесняйтесь… Тогда я найду вам какое-нибудь другое занятие… переписывать, например…

— Нет, что вы? — вдруг засмеялась она. — Я — переписывать? Да у меня терпения не хватит! Нет уж, видно, мне осталось одно — быть натурщицей…

Она на время умолкла, потом добавила:

— Чтобы стать кокоткой, я слишком брезглива — этого никогда не будет, а натурщицей — отчего же… Только знайте, что это совершенно не из любви к искусству… Многие меня называли художественной натурой, но у меня нет никаких талантов и никаких целей — вот мое несчастье!..

Она опять весело засмеялась.

Я попросил ее прийти завтра в 10 часов утра. Она задумалась:

— А как же быть с ребенком?

Но сейчас же успокоилась, решив попросить соседку постеречь его.

Тогда я вынул задаток, объясняя, что это всегда так делается, но она почему-то не взяла его в руки, а попросила положить на комод. Я, удивленный, исполнил ее желание и ушел.

Не знаю, было ли то очарование, удивление, влюбленность или простое любопытство, — но я долго думал о своей случайной знакомой. Мне еще не доводилось встречать таких, как она. Что в ней было особенного — трудно сказать. Но она затягивала, как затягивает изменчивое отражение в воде. Она не давала времени внимательно остановиться на себе, как сама не останавливалась подолгу ни на чем, как менялось выражение ее тонкого лица, Даже цвета глаз ее я не мог определить. В ней не чувствовалось нервозности, но некоторые движения ее были странны и необъяснимы. Она смеялась беспечно, как ребенок, но в знании людей далеко не была ребенком.

Я с нетерпением ждал ее прихода. Сбегал за гиацинтами в цветочный магазин, уютнее расставил мебель, припрятал подальше кое-какие неудачные этюды. Но пробило десять, — а ее не было, перешло за одиннадцать, — она не появлялась.

Я нервничал, как влюбленный, которому назначили свидание, я хватался то за книгу, то просто так, ни о чем не думая, смотрел сквозь большое полукруглое окно на крыши соседних домов и сизую даль взморья. Наконец, в половине первого, когда всякая надежда оставила меня, когда я, мрачный и подавленный, исступленно занялся очинкой карандашей — дверь отворилась, и на пороге появилась Вера Орестовна.

— Наконец-то! — совсем непроизвольно вырвалось у меня, и я кинулся ей навстречу.

— Разве я так опоздала? — удивленно спросила она. — Ну вот, это всегдашнее мое обыкновение… Вы не сердитесь?..

Конечно, я уверил ее, что ничуть не сержусь.

Она с деловым видом сняла шляпу и пальто, одобрительно оглядела мою комнату, потерла руками замерзшие щеки и улыбнулась.

— Что же? Я готова. Надо спешить, так как скоро будет темно, а меня ждет моя Женя.

Казалось, я больше смущался, чем она. Привыкший равнодушно глядеть на обнаженных женщин, я боялся думать о том, что увижу Веру Орестовну голой, и рад был, что она сама предложила начать сеанс.

Она зашла за ширмы, а я занялся приготовлениями. Когда, окончив, я поднял глаза, то увидел перед собой обнаженное тело своей натурщицы. Она только опустила лицо, на котором горела легкая краска смущения, но движения ее были свободны, руки лежали вдоль узких бедер, маленькая крепкая грудь дышала спокойно.

Как я ни боялся этого мгновения, но ее спокойствие сразу же вернуло мне ушедшее было самообладание, а чистое девичье тело, тело Хлои, не давало зародиться никаким темным мыслям.

Я начал работать.

Потом я увидел, что Вере Орестовне стало холодно; бросил уголь и хотел накинуть ей на плечи вот эту шаль, что ты видишь на том диване. Чудную алую шаль, привезенную с Востока, — мою гордость. Но модель, с непонятным мне ужасом, отшатнулась от нее и, молчаливая, забилась в угол. На мои просьбы и вопросы она отвечала молчанием; потом быстро оделась и ушла.

На другой день она пришла с девочкой. Она объяснила это тем, что соседка ее плохо смотрела за Женей, и Женя разбила себе головку. Она показывала мне синяк на лобике дочери, и я должен был поцеловать это место.

Пока мать стояла обнаженная передо мной и не переставая болтала, вспоминая свою гимназическую жизнь, ее дочь ползала по ковру, рвала валявшиеся бумаги, забавно лепетала на своем непонятном языке и, наконец, заставила меня прибирать за собою.

Так это продолжалось и в следующие дни.

Меня все более удивляло то непонятное в начинающей спокойствие, с которым Вера Орестовна держалась при мне обнаженной. Даже обычной краски не видал я у нее в последующие дни. Она стояла — нагая — так же непринужденно, как и одетая в свою старенькую кофточку, — говорила много забавных вещей, передвигая мою мебель, забираясь в папки с этюдами, и точно не замечала, что она голая.

Сначала я принял это за бесстыдство, меня даже покоробило несколько, — потом я понял, что хотя она и женщина, и у нее есть ребенок, но в ней еще не проснулся инстинкт самки, и она не знает всей жгучей прелести стыда.

Тогда я полюбил ее — эту странную, дикую девушку-мать, — полюбил ее голос, ее встревоженную душу, ее холодное в своей невинности тело. Я пытался проникнуть в тайну ее мыслей, — всегда необычных и неожиданных, в непонятную неровность любви ее к девочке своей, похожей, по ее словам, на отца; болел за ее одиночество. А она только смеялась или рассказывала, безразличная к внешним событиям жизни и болезненно-чуткая к ее тайнам.