Юрий Слепухин – Сладостно и почетно. Ничего кроме надежды (страница 18)
– Мы всегда предпочитаем верить тому, что нас больше устраивает… Ну а что касается личных мотивов – пожалуй, активным антинацистом меня сделал тот пресловутый приказ о комиссарах. В сорок первом, вы помните. Как бы вам это объяснить… Вы понимаете, я тогда почувствовал себя лично обесчещенным. Армия, в которой могут издаваться подобные приказы, это уже не армия в моем понимании. Гельмут Штифф побывал в Польше в конце тридцать девятого года, и, когда мы встретились, он сказал: «Мне стыдно быть немцем, этого позора нам не смыть во веки веков…» Черт побери, Тресковы двести лет поставляли Пруссии солдат, но палачей и преступников среди моих предков не было! А вот теперь мне приказом Верховного главнокомандующего предписывалось совершать тягчайшее из военных преступлений: казнить без суда взятых в плен офицеров противника…
Тресков помолчал, потом заговорил снова:
– В восемнадцатом году я пришел с фронта безмозглым фенрихом, повоевать мне довелось всего несколько месяцев, и я был весь в обиде на судьбу, а еще больше – на политиканов, которые сговорились за спиной у фронтовиков и изменили любимому кайзеру. Когда начались бои со «спартаковцами», меня не надо было уговаривать – я тут же схватился за винтовку… Если я чего-то по-настоящему стыжусь в своей биографии, то это именно тех дней, когда я – мальчишка, сопляк – стрелял в своих соотечественников. И из-за чего, спрашивается, стрелял? Потому что мне сказали, что красные хотят ограбить дворянство, забрать землю у помещиков… Уже много позже я спросил себя: а чем, собственно, мне это грозило? Дворянину и раньше случалось терять землю, он мог разориться и продать поместье, мог проиграть его, мог в какой-нибудь междоусобице сделать ошибочный выбор и подпасть под конфискацию… Это превратности судьбы – сегодня так, завтра этак, но честь от этого не страдала, мало ли было благородных людей без гроша в кармане. Красные, победи они тогда, возможно, сделали бы меня нищим, а приказ о комиссарах лишал чести каждого немецкого офицера, который принял бы его к исполнению. Вот почему я еще в сорок первом году дал себе клятву убить мерзавца, обесчестившего германскую армию…
Увидев вдали шлагбаум и бараки контрольного поста, полковник замолчал, словно фельджандармы могли услышать его на таком расстоянии.
– Да, – сказал он немного погодя, – давно нам не удавалось побыть вдали от любопытных ушей. Жаль, что нельзя злоупотреблять такой возможностью – будет выглядеть подозрительно. Кстати, я давно хотел спросить, каким образом вы ухитряетесь записывать потом наши беседы для своего абверовского начальства. Должна быть чертовски натренированная память, э, Фабиан?
– Не жалуюсь, – скромно отозвался Шлабрендорф. – Впрочем, их ведь интересует самое существенное, так сказать, квинтэссенция, это упрощает задачу…
Глава 5
Летом, на самые жаркие месяцы – июль, август, – Штольницы обычно снимали флигель у знакомого крестьянина в окрестностях Шандау, маленького курортного городка тридцатью километрами выше по течению Эльбы. Очутившись на лоне природы, фрау Ильзе с огромной энергией приступала к заготовке фруктов и овощей на зиму; они с Людмилой целыми днями что-то кипятили, пастеризовали, раскладывали по банкам. Профессор же воспринимал дачный сезон как неизбежное зло – работать ему здесь не работалось, книг не хватало; сколько бы он их ни привез с собой, всякий раз выяснялось, что именно самой-то нужной под рукою и нет. А главное, здесь не было радио.
Хозяин за дополнительную плату охотно предоставлял в пользование свой аппарат, но это был VE–301, так называемый «народный приемник», бравший только Берлин, Прагу, Вену и еще несколько местных радиостанций. Профессор тосковал – дома у него стоял в кабинете огромный четырнадцатиламповый «Блаупункт-Олимпия», который свободно принимал и Лондон, и Стокгольм, и Касабланку. Конечно, использовать все возможности роскошного супергетеродина было рискованно – на лицевой панели давно уже красовалась яркая оранжевая карточка, напоминавшая о том, что «слушание иностранных передатчиков есть преступление против национальной безопасности нашего народа и по приказу фюрера карается тюрьмой». Монтер, прикрепивший карточку в сентябре тридцать девятого года, под расписку ознакомил супругов Штольниц с соответствующим правительственным постановлением; постановление профессор помнил, к виду оранжевой карточки привык, но против национальной безопасности преступал ежевечерне. И впадал в уныние, лишаясь этой возможности хотя бы на время.
Сочувствуя ему, Людмила спросила однажды, почему было не отправить приемник на лето в Шандау – крестьянин ведь все равно перевозит их вещи лошадьми, – но профессор испугался самой мысли. А если при перевозке повредится какая-нибудь лампа? Это была бы катастрофа, дочь моя, просто катастрофа – попробуй сейчас достать новую радиолампу!
Каждый вечер, когда наступало время передач из Лондона, профессор слонялся из угла в угол, не находя себе места. Иногда он думал, что информационный голод может быть не менее мучительным, чем иные разновидности этого ощущения. А уж что он более унизителен, это точно. Тебе хочется знать, что происходит в мире, но ты этого знать не можешь, потому что какой-то бонза там в Берлине решил своими тупыми свинячьими мозгами, что тебе этого знать не следует…
Профессор, подобно человеку, то и дело трогающему языком больной зуб, подходил к «народному приемнику», включал его и с полминуты, морщась от омерзения, вслушивался в оптимистичный голос диктора. Больше чем на полминуты терпения не хватало. Ах, негодяи! – понаштамповали этих пластмассовых коробок, навязывали их всем чуть ли не принудительно и теперь при всяком удобном случае не упускают напомнить, что Германия – это единственная в Европе страна, где радиоприемник имеется в каждой крестьянской семье, не говоря уж о населении городов. А голоса дикторов! Бог мой, откуда, из какой клоаки понабрали они этих подонков, ежедневно проституирующих перед миллионами слушателей… Даже авторы передач и те менее омерзительны, те хоть творят не на виду, каждый прячется в своей зловонной норе – диктор же выступает с подмостков, он играет, да еще с каким вдохновением! Прислушаться только, как умиленно размягчается его голос, как он медоточит, рассказывая о посещении детской больницы супругой рейхсминистра, и сколько в нем появляется гнева и ироничного презрения, едва речь заходит о ничтожной кучке пораженцев и внутренних врагов Великой Германии…
Промаявшись так несколько дней, профессор начинал изобретать предлог, чтобы улизнуть в Дрезден хотя бы на одну ночь. Предлог должен был выглядеть достаточно солидным, так как фрау Ильзе этих путешествий не одобряла по трем причинам: во-первых, большие города бомбят и никто не может поручиться, что этого в любой день не произойдет с Дрезденом; во-вторых, крайне нежелательно нарушать режим питания, особенно в таком возрасте; в-третьих, лишние расходы сейчас совершенно ни к чему. Два последних аргумента профессор игнорировал, а по поводу первого возражал обычно, что судьба есть судьба, вероятность же воздушной атаки на Дрезден совершенно смехотворна: культурная ценность «немецкой Флоренции» известна всему миру, уже одно это является лучшей гарантией от всяких бомбежек. «Рейхсмаршала Геринга, разумеется, подобное соображение не остановило бы, – добавлял профессор, – но наши противники, Ильзхен, люди несколько иного склада».
Фрау Ильзе в конце концов уступала, но с условием, что Людмила поедет вместе с профессором и позаботится о нормальном ужине и завтраке. Обоих это устраивало как нельзя больше: для Людмилы поездка означала возможность повидаться в лагере с землячками, а профессор любил поговорить и очень ценил присутствие хорошего слушателя. Людмилу он относил к хорошим.
Ездили они обычно пароходом – от Дрездена до Шандау он тащился почти четыре часа, а обратный путь вниз по течению пробегал резвее, часа за два. Даже так это оказывалось вдвое дольше, чем пригородным поездом, но спешить было некуда, дни стояли на редкость погожие, а долина Эльбы в этой части «саксонской Швейцарии» отличалась особой живописностью. Сразу за Проссеном река изгибалась к югу, пароходик проплывал мимо старинной крепости Кёнигштейн, а затем русло круто поворачивало обратно, образуя глубокую подкову Бастейской излучины; за каждым поворотом открывался новый вид, один красивее другого. Людмила, впрочем, уже как-то не воспринимала все это – здешние места, как и сам Дрезден, были перенасыщены красотой.
Дом на Остра-аллее находился почти в центре Старого города, буквально нашпигованного достопримечательностями и сокровищами искусства. Цвингер с картинной галереей, дворец-замок саксонских курфюрстов и королей, Брюлева терраса, собрание скульптур в Альбертинуме, старейшие церкви города Фрауэнкирхе и Кройцкирхе, множество памятников и статуй, бронза, мрамор, ренессанс и барокко – все это было скучено на пятачке размером не более одного квадратного километра. Людмила за каких-нибудь двадцать минут могла не спеша пройти от Театральной площади до ратуши на Фридрихсринге или от моста Каролы до Герцогингартена, рядом с которым жили Штольницы. Она никогда не призналась бы в этом профессору, но ей начинало казаться, что переизбыток красоты дает иногда обратный эффект.