18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Слепухин – Не подводя итогов (страница 4)

18

Но допустим даже, что кровожадному Корнилову взбрело бы на ум переловить по России поголовно всех членов РКП(б), и всех до единого – к стенке (предположение абсурдное, но – как говорится – «в порядке бреда»). Это означало бы, что за радикальную санацию общества пришлось заплатить 240 тысяч жизней. Означало бы – гипотетически. А вот победа большевиков в реальной действительности, пережитой всеми нами, обошлась одной только России в полсотни миллионов жертв по самым осторожным подсчетам с 1917 по 1957 годы. За сорок лет. И это уже не гипотезы, это статистика.

50 000 000 насильственно исторгнутых из жизни – цифра, от которой и впрямь можно утратить веру в благостную разумность мироздания. Не зря теодицея остается едва ли не самой каверзной проблемой христианской философии, ибо в самом деле – как согласиться, примирить, оправдать? Поистине, неисповедимы пути Господни.

50 миллионов, треть населения Российской империи к началу Первой мировой войны. Все население сегодняшней Франции, или – на выбор – Великобритании. Или Италии. 50 миллионов россиян, погибших на фронтах Гражданской войны и в мясорубках Великой Отечественной, планомерно выморенных голодом, замороженных в тайге и тундре, запытанных в застенках ЧК-ГПУ-НКВД-МГБ, мостивших своими костями котлованы всех великих строек социализма, усеявших безымянными братскими могилами шестую часть земной тверди от Воркуты до Экибастуза, от Магадана до Винницы. За что, Господи?

Однако же для чего-то этот невиданный в истории holocaust12 был нужен. Не просто нужен – необходим. Самое убедительное тому доказательство – ужасающая закономерность провала всех попыток остановить большевиков на их кровавом пути к власти. Не имея массовой поддержки ни в образованном обществе, ни среди простого народа (исключая люмпен-пролетарские городские низы и самую деморализованную часть армии), философски и политически малограмотные, убогие в своей плоской сектантской ограниченности, они в кратчайший срок сумели подчинить всех своей воле, взнуздали революционную сарынь так, как не взнуздывал и Петр безгласное Московское царство. Объяснение тут одно: Ленин победил потому, что именно е г о победы, именно е г о прихода к власти требовала в тот момент историческая целесообразность.

Втянутый в страшную, тектонического размаха игру сил, о самом существовании которых не могло догадываться его тупое однополушарное мышление, он превратился в живую машину, исполнительный механизм – не таран даже, а чудовищный отбойный молот, предназначенный для одного: бить, бить и бить в намеченную точку, пока не рухнет любое препятствие. Так могла ли не победить партия, ведомая

т а к и м лидером?

Требования Истории могут быть жестоки, но бессмысленными их не назовешь. Цель, а следовательно и смысл, скрыто для современников присутствуют во всем совершающемся. Ради этого неведомого нам замысла были нужны – неизбежны – и победа Ленина в 1917 году, и ранняя смерть в 1924-м, развязавшая руки самому способному из его учеников.

Лишь сегодня, когда все эти сотрясавшие мир события давно в прошлом, начинаем мы угадывать их смысл. И то смутно, приблизительно, в самых общих очертаниях. А тогда и в голову никому не могло прийти!

Ленин – у тех, кто не возмущался им как «шпионом Вильгельма» – вызывал скорее веселое недоумение: как может этакое ничтожество претендовать на серьезную политическую роль. Провинциальный недоучка, горе-революционер, два десятка лет просидевший в безопасной эмиграции, одинаково плохо владеющий пером, так и словом, – хочет вести за собой массы? Когда он впервые после возвращения отважился выступить в Таврическом дворце, это был полный провал: солдатские депутаты – даже они! – едва не освистали картавого, нудно долдонившего что-то коротышку с невыразительной татарской физиономией. Да и соратники были не лучше – жирный, с бабьим голосом Апфельбаум, он же Зиновьев, обезьянообразный Радек (есть такие приматы, с распушонными на блудливой мордочке бакенбардами) – балаганные персонажи, кто мог принимать всерьез этих шутов… Несколькими годами позже, мюнхенские и берлинские интеллектуалы так же снисходительно пожимали плечами, слушая о факельных шествиях каких-то «нацистов».

Одно из немногих положений марксизма, с какими можно согласиться и сегодня, выражено формулой «бытие определяет сознание». В идеале, конечно, дело должно обстоять наоборот – желательно, чтобы бытие духовно-развитого человека определялось его сознанием, т. е. суммой взглядов и убеждений; но реально это бывает только с людьми особого склада – религиозными подвижниками, фанатиками какой-то идеи, шизофрениками. У людей же обычных сознание формируется преимущественно под прессом бытовых обстоятельств, тут Маркс был прав.

Мы, Болотовы, были самыми обычными людьми. Я говорил уже, как семейная трагедия повлияла на политические взгляды моего отца, повернула его к консерватизму; со мной процесс пошел еще дальше. Вскоре после смерти мамы ко мне пришел управдом (тогда, кажется, они назывались как-то иначе) и объявил, что «жилплощадь», к тому времени уже наполовину разграбленная разными конфискациями, теперь для нас двоих слишком велика и потому подлежит уплотнению. Протестовать было бесцельно, мы с Лизой перебрались в папин кабинет, в остальных комнатах поселились пролетарии. Возможно, сами по себе это были и неплохие люди, но вели они себя так, что уже через неделю я стал жалеть, зачем в дни октябрьских боев не лежал где-нибудь в юнкерской цепи с винтовкой в руках. Именно тогда у нас зародилась мысль о бегстве в «Вандею».

Конечно, это представляет меня не в лучшем свете. Даже в семнадцать лет, скажет иной, можно обладать более твердыми политическими убеждениями, а не шарахаться от революционного энтузиазма к готовности самому стрелять в революционеров; и уж вовсе безнравственно оправдывать такую метаморфозу тем, что разграбили квартиру и подселили невоспитанных соседей…

Так оно и выглядит, но о «разграблении» я упомянул, не имея в виду пропажу каких-то материальных ценностей. Их, кстати, было не много, семья наша обладала весьма средним (по тем временам) достатком, так что искать у нас фамильные бриллианты смысла не было. Была хорошая библиотека, был неплохой кабинетный рояль, у мамы стояла горка павловского ампира с разными фарфоровыми bibélots13 – судя по тому, что детям разрешалось ими играть, вряд ли это был Севр или хотя бы Майссен. Вот, собственно, и все. Столовое серебро – очень старое, помню, со сточенными до кинжальной узости ножами и истончившимися в лепесток ложками – в то время особенной ценностью не считалось. Его, правда, конфисковали в первую очередь. Потом забрали для какого-то клуба рояль, книги тоже увезли – охапками швыряли в кузов стоявшего под окном грузовика.

Так что разграбление я имел в виду не столько материальное, сколько духовное. Тот же рояль, скажем, мне лично был не нужен – сам я не играл и мало интересовался музыкой, но когда его выносили, мне стоило труда удержать слезы. Не о стоимости инструмента я тогда думал, не о том, сколько и чего можно было бы на него выменять; я просто помнил, как мама играла нам вечерами.

Поэтому все эти конфискации и реквизиции были для меня прежде всего приметами наступившей эпохи личного бесправия. Избранный тобою образ жизни, привычки, вкусы, неприкосновенность имущества и жилища, возможность заниматься тем или иным делом, свободно общаться с приятными людьми и избегать неприятных, – словом, все то, что является естественным правом каждого в любом цивилизованном обществе, – все это мгновенно исчезло, превратилось в фикцию, беззащитный человек остался один на один с произволом, какого Россия не знала со времен опричнины.

Впрочем, можно ли сравнивать размах? Если тогда отдавалась на поток и разграбление усадьба того или иного опального боярина, то в наше время дорвавшийся до власти класс-гегемон получил практически бесконтрольное право казнить и миловать всех, кто имел несчастье е этому классу не принадлежать.

Впрочем, отнюдь не все «ci-devants»14 в равной мере испытали на себе торжество революционной справедливости. Кому как повезло – судьба есть судьба. Одни быстро освоили искусство того, что Питирим Сорокин называл captatio benevolentiae15 и устроились при новых владыках совсем неплохо, менее ловкие затаились этакими жучками и просидели с поджатыми лапками до середины тридцатых годов, когда уже перестала спасать самая изощренная мимикрия. Но участь большей части оставшейся под большевиками интеллигенции, непрактичной, не умеющей приспосабливаться к условиям нового звериного существования, была трагичной. А применительно к детям – ужасной.

Я на старости лет становлюсь, наверное, сантиментален («зол и сантиментален» – как папенька Карамазов); вдоволь навидавшись всего, что в ХХ веке мог увидеть человек, прошедший две войны, отечественные и чужеземные тюрьмы и лагеря, я до сих пор не могу без содрогания и кощунственных мыслей вспоминать о сиротах, сотнями тысяч скитавшихся по России в то проклятое послеоктябрьское десятилетие. Это было поистине бесклассовое общество, где в братском единении голодали, обучались пороку и становились преступниками, болели и гибли как выброшенные на свалку щенята – и дети из вымерших от тифа и голода деревень, и дворянские отпрыски, начинавшие жизнь с боннами и гувернерами, и все те, чьи отцы были повешены белыми или расстреляны в подвалах чека…