18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Шутов – Анатолий Собчак. Отец Ксении, муж Людмилы (страница 4)

18

Собчак в попытке сформировать решение уперся сосредоточенным, немигающим взглядом в кожаные спины парней, вразвалку шедших вдоль дома, как стая молодых медведей.

Я же сидел, охваченный предчувствием будущей значимости своего пассажира, еще не окунувшегося в липкое облако небывалой известности.

– Вот, – первым заговорил Собчак, – такие, – он показал глазами в сторону парней, – и убивают. Подобные преступники – большая для общества опасность, – ни с того ни с сего изрек он, продолжая сосредоточенно думать о чем-то другом.

– Ну, во-первых, кто сказал, что они преступники, – вскинулся я, – для общества же, если говорить о нем, страшна не подобная публика. Даже самый гнусный изувер может угробить только несколько десятков человеческих жизней. Миллионами же убивают, как правило, те, кто кормит белочек с рук, кто добропорядочен, непьющ и не изменяет жене. Гильотину, как известно, выдумали не преступники, а гуманисты, полагающие, что кладбище на то и существует, чтобы туда постоянно поставлять мертвых. На основании сконцентрированного опыта многих поколений известно: именно эти люди со скипетром власти в руке страшнее всех людоедов и бытовых преступников, вместе взятых.

– Ну а как вы, Юрий Титович, относитесь к смерти? – Собчак демонстрировал мне свою беззащитную и так идущую ему улыбку, ставшую потом плакатной.

– Надеюсь, интервью уже подходит к концу? – поддержал я шутливый тон. – Что же касается смерти, то общеизвестно: из жизни, даже несмотря на богатство и заслуги, не удалось еще никому вырваться живым, поэтому бояться смерти, полагаю, не следует. Главное – не скончаться от безделья. А раз обойти смерть нельзя, то любить ее попросту невозможно. Смерть как кафтан. Когда он одет на другого, то это не очень впечатляет. В тот момент человек забывает, что этому кафтану износа нет. В общем, если будут убивать, то я предпочту не скулить. Этого не простят даже мертвому. Чтобы умереть человеком, надо даже палачу улыбаться…

Скажу по совести: даже чувствуя за Собчаком большое будущее, меня бы в тот момент вполне устроило непринятие им моих условий, ибо в свое время, уже пройдя почти всеми деловыми коридорам нашего города, я прекрасно сознавал: его согласие враз лишит меня приобретенной свободы, независимости и права делать чего захочу при наличии достаточного кругозора, а также умении зарабатывать на жизнь себе и другим в современных условиях.

Ведь в случае его согласия придется впрячься коренным рысаком в чужую телегу, вступить в борьбу за неведомое будущее и в войну с собственным прошлым.

Я терпеливо ждал, пока Собчак водил пальцем по лакированной панели «Мерседеса». Наконец он широко улыбнулся и, протянув мне руку, сказал: «Идет! Условия принимаются».

Стало ясно, что капризная фортуна опять пытается затащить меня под свет новой рампы. После раннего взлета моей судьбы, а затем падения ниже уровня городской канализации, с завтрашнего дня нужно будет вновь кардинально менять свои жизненные интересы. Ибо плохо работать я не умел.

Скорее вежливое, чем необходимое предложение Собчака подняться к нему в квартиру и попить чайку встретило мой отказ, и разговор перешел на деловой, инструктирующий тон предстоящих задач.

Расставаясь, договорились, что наш союз обойдется пока без рекламы. Будущее светало и звало.

Глава 2

Финал Советской власти

«Скажу всем как профессор советского права…»

Довольно быстро я составил для себя представление о расстановке в городе основных новых политических сил с неслыханными доселе названиями: разношерстные «фронты», «фронды», «зеленые», «мемориалы» и т. п. После этого отправился на первый слет свежеизбранных городских депутатов, которые сразу же окрестили себя «народными избранниками». Народ еще даже не подозревал, как с ним рассчитаются за доверие.

Почти заурядный снаружи Мариинский дворец подле Синего моста, самого широкого в Ленинграде, был построен в эпоху Николая I тогдашним казенным архитектором Штакеншнейдером и принадлежал любимой дочери царя, красавице, если судить по портретам, Марии Николаевне, жене герцога Лейхтенбергского. До революции тут помещался Комитет министров и Государственный Совет – высший законодательный орган империи. Внутри дворец блистал великолепной отделкой, лепными расписными потолками, роскошными инкрустированными дверьми с замечательными ручками и изобилием настенных зеркал, помнивших отражение многих поколений российских государственных деятелей, среди которых были воспеваемые нынешними «демократами» Витте и Столыпин.

В бытность своей работы одним из руководителей Ленинградского областного и городского статуправления, я бывал в этом дворце почти ежедневно, поэтому прекрасно ориентировался не только в парадных, но и во внутренних, довольно запутанных деловых коридорах с многочисленными, достроенными уже в наше время переходами к другим рядом стоящим зданиям, объединенным одним названием: «Ленгорсовет» или пресловутый «Ленгорисполком».

Зайдя через левый подъезд и раздевшись в небольшом гардеробчике, я прошел около уже не требовавшего никаких документов милицейского поста; мимо беломраморной лестницы, ведущей на второй этаж к кабинету, много лет занимаемому отцом моего друга Олега Филонова; миновал коридор первого этажа и поднялся хорошо знакомой узкой служебной лестницей прямо в приемную к тогдашнему главе Ленгорисполкома В. Ходыреву, под началом которого когда-то работал в Смольнинском РК КПСС. Я всегда питал уважение к этому малорослому, матерщинистому человеку с перманентной «плойкой» густых седоватых волос.

В приемной никого, кроме двух помощников Ходырева, не было. Один из них, В. Кручинин, мне тут же рассказал, как они добились у жителей пригородного Павловска избрания Ходырева своим депутатом. При этом оба как-то подавленно и нервно посмеивались и переглядывались.

Так, болтая, стоя за конторкой дежурного помощника, мы не заметили, как в приемную вихрем ворвалась, судя по бровям, перекрашенная в противоположный цвет женщина осеннего возраста и почему-то, несмотря на раннюю весну, в сарафане, из которого всем демонстрировались голые плечи, защищенные своей непривлекательностью. Окинув нас презрительным взглядом трудолюбивой проститутки, она молча рванулась в кабинет к Ходыреву.

– Куда? Зачем? Позвольте узнать, – преградил ей путь Кручинин.

Ту т она, ни с того ни с сего, повела себя, как перегружаемый лопатами при факелах порох. По крайней мере, Кручинин с трудом понял из ее сбивчивого визга, когда и за что он будет уволен без выходного пособия и компенсации за отпуск.

Видя, как от непонятного нам волнения и разнофазных движений сарафан на ней начал проседать, я поспешил вмешаться, спросив, кто она будет и чем недовольна.

– Я народный избранник! – гордо взвизгнула она, нарекая себя еще только входившим обозначением депутата-«демократа».

– Правильнее, наверное, избранница, – поправил Кручинин, – но Ходырев, я думаю, сейчас занят. Он готовится к сессии.

– Если он меня немедленно не примет, мы его сразу же переизберем, – опять закричала депутатка.

На шум в приемную вышел сам Ходырев, кивнув мне, спросил, в чем дело.

– Вы, Ходырев, должны немедленно отправить правительственную телеграмму в Литву, в Вильнюс, с изъявлениями нашей поддержки литовского народа и «Саюдиса» в их справедливой борьбе за независимость, – выпалила одним духом сарафанная дама.

Даже привыкший ко всему Ходырев довольно обалдело воззрился на защитницу «Саюдиса»:

– Позвольте узнать. Независимость от кого?

– От русских!

– А вы, надо полагать, литовка?

– Нет! Я «демократка»! И разделяю их борьбу!

– Ну, так сами и отправьте телеграмму, – закончил Ходырев, как-то несолидно юркнув в кабинет и заставив нас продолжить разговор лишь глазами.

Тогда все еще только начиналось. Порой нелепо и смешно. В массовом порыве все кругом немедленно преобразовать и переиначить, причем на всеобщее благо, еще никто не усматривал близкую трагедию каждого в отдельности и страны в целом. Никому еще в голову не приходило, что, скажем, традиционные места отдыха на Черном и Балтийском морях вдруг окажутся за границей. Что «демократы» скоро разорвут в клочья великую страну и кровоточащими кусками, окрашенными в национальные цвета, станут подбрасывать другим государствам, желающим их сожрать. Что будут вынуждены сниматься с родных, но, как внезапно окажется, не «исторически-национальных» мест целые деревни и станицы, простоявшие сотню и более лет, сыгравшие тысячи свадеб под кронами посаженных садов, родившие и схоронившие в этой земле несколько своих поколений.

Пройдет немного времени, и все будет безжалостно оторвано от корней и могил, а на границах, за сотни лет щедро усыпанных костьми русских пехотинцев, будут нести службу уже не наши пограничники, как и сами эти границы уже будут разделять чужие страны.

Первая сессия нового созыва должна была вот-вот начаться. Через приемную еще действующего секретаря исполкома Шитикова я вышел в ротонду – круглый зал, окаймленный прекрасной белой колоннадой и расписными стенами под стеклянным куполом крыши. Вход из этой ротонды вел в зал заседаний с великолепными потолочными фресками.

Ротонда гудела, как улей. Вокруг сновали и толкались почти поголовно небритые люди в странных для здешних мест одеяниях, с большими заплечными сумками наперевес, почему-то почти у всех одинакового черного цвета. Обладатели этих сумок, присланные сюда волей своих избирателей, бурно похлопывая себя и соседей по разным частям тела и восклицая, представлялись друг другу. Заметно было, что многие уже знакомы, судя по обрывкам их разговоров об участии в каких-то «фронтах». Некоторые непринужденно курили в кулак, поэтому дым шел через вязку растянутых на локтях, сильно заношенных пуловеров и свитеров. Казалось, не хватает только красных бантов, бескозырок, пулеметных лент, и можно немедленно начинать съемку небрежно одетой, без учета эпохи, массовки фильма о революции.