Юрий Шушкевич – Вексель Судьбы. Книга 1 (страница 54)
Поэтому, наверное, после своей кончины я буду пребывать в мрачном и оцепенелом молчании, подобно бельфорскому льву[24], которым я сегодня любовался на площади Данфер-Рошро. Ну а если я смогу реализовать свой план и куда-нибудь пристрою открытые Тропецким сокровища — то сделаюсь героем, как и тот полковник, угробивший пусть в символичной, но никому не нужной обороне в три раза больше солдат, чем осаждавший его неприятель. Я же уже угробил Тропецкого. Возможно, что мне придётся прикончить кого-нибудь ещё, и даже если мой личный мартиролог на этом и прекратится, то за припасённое Тропецким открытие, которое теперь я скоро предъявлю человечеству, ещё сгинут тысячи и тысячи других, ничего не ведающих, не виноватых и совершенно не способных изменить свою несчастную судьбу.
И при этом выходит, что за данное сомнительное право пускать чужие жизни на ветер я сегодня имею в бумажнике по здешним меркам целый капитал — две тысячи военных рейхсмарок, а если захочу — мне из Берлина переведут ещё сколько угодно! Я имею привилегию пить в оккупированном Париже лучшее вино, заставляя очумелых поваров что-то для меня жарить и пассировать. Я могу, наконец, немедленно и в любом количестве купить любовь этой пусть потрёпанной, но неглупой парижанки. Или какой-нибудь ещё другой, третьей, пятой, похуже ли, получше — мне наплевать!
Да, я определённо начинал становиться копией Тропецкого, которого не волновали человеческие страдания. И самое неприятное — в моих руках находился рычаг, с помощью которого в полной мере можно было бы осчастливить всё человечество. А если не хватать столь высоко, то у меня в кармане лежал козырь, манхув которым представлялось возможным остановить репрессии по отношению к европейскому еврейству. Казалось бы, чего проще — передать векселя фюреру, и он немедленно прекратит выжимать из евреев припрятанные, по его мнению, в их среде ключи к мировому богатству. Немцы перестанут хватать и вывозить из Парижа тысячами несчастные еврейские семьи, уцелевшие смельчаки прекратят из-за угла убивать немецких солдат, а немцы перестанут в отместку за последних казнить ни в чём не виноватых галлов. Борьба на восточном фронте также сразу потеряет смысл, поскольку если Тропецкий прав, то Гитлеру придётся пойти на сотрудничество с русскими, коль скоро он всерьёз пожелает отобрать у англосаксов власть над мировыми деньгами. Англия же сама нарвалась на эту войну и как только её финансовое могущество пошатнётся, она легко пойдёт с Германией на мир, о чём, собственно, всегда говорил и к чему по-прежнему полушёпотом продолжает призывать Риббентроп…
Тем не менее я не стану ничего предпринимать и продолжу спокойно пить своё вино и ждать, когда мне принесут турнедо-планш под коньячным соусом. А потом — почему бы и нет, время ведь имеется! — прогуляюсь куда-нибудь со стареющей красоткой. И я буду прав, поскольку от моих действий ровным счётом ничего не зависит. Ведь в движение сегодня приведены колоссальнейшие мировые силы и любой здравый взгляд показывает, что рычаги, которыми я теперь располагаю, в практическом плане смогут заработать отнюдь не скоро, если заработают вообще. Кровавым шестерням предстоит ещё долго и безостановочно крутиться, и каждый из нас, вне своего желания, получит персональную порцию страданий или удовольствий — ибо удовольствие, согласно моей новой теории, с неизбежностью возникает там, где страдание пробивает в океане мировой ненависти временную и случайную брешь.
Примерно вот так, проворачивая в голове подобные умозаключения и одновременно болтая со своей demi-mondaine[25] о вине, о холодной парижской погоде и о ценах в берлинских магазинах, я совершенно потерял из вида, что не ответил на её главный ко мне вопрос. Она напомнила мне о нём вполне изящно хотя и немного бесцеремонно, поинтересовавшись, в каких парижских борделях я бывал и бывал ли в них вообще.
— Ma chИrie[26], - ответил я немедленно. — Когда я впервые переступил порог борделя, вы ещё пели в приходском хоре.
Она совершенно не обиделась и ответила, что в таком случае у меня есть возможность насладиться её гораздо лучше сохранившейся невинностью. Мы оба расхохотались и я, признаться, всерьёз задумался над тем, чтобы принять её предложение и прогуляться в гостиницу, располагавшуюся ближайшем квартале. До назначенного мне времени встречи оставалось ещё больше часа, так что все возможности были налицо. И тем не менее я дал понять, что имею на этот вечер другие планы.
До сих пор сам не понимаю, что сподвигло меня на такой ответ, нехарактерный для сверхчеловека, каковым в тот момент я вполне себя осознавал. Думаю, что причиной являлось затеплившееся где-то в глубине чувство жалости к этой несчастной и умной женщине, обречённой на прозябание безо всякого утешения и надежды. Прогуливаясь ранее по городу, я имел возможность наблюдать отвратительную толпу немецких офицеров возле знаменитого борделя на улице Шабанэ, из чего сделал вывод, что именно за утешением прибилась ко мне моя Марианна.
Поэтому я позаботился о том, чтобы она хорошо поела — два бурганьона и мороженое стали нелишним дополнением к полуголодному быту одинокой парижанки. Также я отдал ей полторы тысячи оккупационных рейхсмарок — целое состояние по здешним меркам. Этим подарком, который ничего не стоил для меня, я просто хотел облегчить её жизнь на ближайшие полгода, а то и целый год — хотя, если бы предвидел, что в порыве благодарности она будет готова буквально бросится ниц и целовать мои ноги, я ни за что не поступил бы так.
К счастью, во второй или третьей по счёту бутылке оставалось достаточно вина, я немедленно налил его в наши бокалы с предложением выпить за то, чтобы в жизни было больше удовольствий, за которые не нужно платить. Возможно, что с моим французским это пожелание прозвучало не вполне понятно или же она не сразу уловила суть сказанного — поскольку, только осушив бокал, она вдруг с удивлением поинтересовалась у меня, за что же тогда я отдал ей столько денег.
Я ответил, что поскольку платить за удовольствия отказываюсь, то и деньги отдал за нечто им противостоящее и приносящее страдание. На её лице сразу же случилась перемена: на щеках внезапно проступил румянец, губы сжались, а в глазах вспыхнул какой-то глубинный огонь. Было видно, что она уловила и поняла мою мысль.
Тогда я продолжил и заявил — хотя до сих пор не могу понять, почему и в силу какой надобности я это произнёс, — что полюбил её. И что также убеждён в том, что если не сейчас, то очень скоро её сердце ответит мне тем же чувством. Но сразу же и добавил, что радоваться этому не стоит, поскольку любовь есть нисколько не удовольствие, а высшее из страданий.
Румянец на щеках несчастной Марианны зардел ещё сильней, а я, словно нарочно решив поддать жара, заявил, что уверен в том, что она будет помнить нашу встречу и меня достаточно долго.
— А как же ты? — услышал я в ответ.
— Я желал бы того же самого, однако знаю, что моя жизнь будет значительно короче, чем твоя.
Я прошёлся к барной стойке и сам принёс два коньяка, который мы молча выпили, глядя друг другу прямо в глаза. В этот момент я понял, что придуманное мною умозаключение оказалось чистой правдой — я действительно эту женщину полюбил, полюбил искренне и горячо, и от осознания этого живого чувства мне сделалось немного не по себе. К счастью, подходило время, я распорядился закрыть счёт и сообщил, что должен идти на Вандомскую площадь, предложив Марианне прогуляться со мной.
Я взял её под руку и весь путь мы проследовали молча, глядя на одно и то же — холодные бесстрастные парижские камни под ногами, которые пережили века и переживут и нас.
На Вандомской площади возле уже закрытого модного магазина стоял сверкающий «Хорьх», возле которого прогуливался офицер в форме СС. Я представился и тотчас же услышал в ответ «Хайль Гитлер!»
Приподняв правую руку, я доброжелательно ответил на приветствие. Офицер сообщил, что имеет для меня предложение ехать в Орли, где меня устроят в гостиницу, а утром я смогу улететь в Берлин на воздушном грузовике. Этот вариант меня полностью устраивал, я попросил передать благодарность моему благодетелю из «Организации Тодта» и спросил у офицера разрешения подвезти даму.
Офицер вполне предсказуемо ответил согласием. Моя спутница назвала адрес, мы разместились на заднем диване и я приготовился к достаточно длительной поездке, в течение которой мы могли бы о чём-то ещё подумать и что-то ещё друг другу сказать. Однако уже спустя минут пять водитель затормозил и сообщил, что мы приехали.
Поскольку было крайне маловероятным, что моя Марианна имела или снимала жильё в первом округе Парижа, я не без грусти отметил, что мы, скорее всего, прибыли в ту самую «гостиницу», в которую она приглашала меня с ней зайти. Я решил не выходить из машины и лишь поцеловал ей пальцы на прощание. И ещё — сунул в её ридикюль все остальные купюры, которые имелись в моём кармане.
Спустя полчаса меня доставили к гостинице существенно иного рода, которая буквально под завязку была забита ожидающими своих самолётов офицерами вермахта, СС, разномастной гражданской публикой — в основном с инженерными значками — и, конечно же, сотрудниками «Организации Тодта» в оливкового цвета мундирах, когда-то реквизированных у разоружённой чешской армии. К моему изумлению, для меня приготовили персональный двухместный номер — цену этой любезности я узнал, когда ко мне постучался штурмбанфюрер, забывший в освобождённой для меня тумбочке свои бритвенные принадлежности. На пути же из столовой, куда я спустился, чтобы пропустить кружечку пива, я обратил внимание, как штурмбанфюрер с кем-то на пару устраивается спать в коридоре на раскладушках.