Юрий Семецкий – Душа в тротиловом эквиваленте (страница 74)
— Да что ж вы узрели?
— Сначала Помпонацци заявил, что душа смертна и погибает вместе с телом. Джордано Бруно заговорил о Мировой Душе, и это было совсем гнусно. Затем Бэкон ни с того ни с сего решил, что человек должен стремиться властвовать над Природой.
— Власть части над целым? Забавно. — Почему?
— Да потому, что Бог в его изложении — не Личность, а всего лишь субстанция, присутствующая в каждой вещи.
— Ага, это просто деградация. Гелозоизм.
— Так оно и было.
— Но дальше — хуже. Монтень сказал, что сознание — всего лишь форма материи, Шаррон провозгласил, что Бог не нужен, поскольку нравственность и так заложена в человеке. Да Коста провозгласил, что нравственность заложена просто в законах природы.
— Кем и зачем?!
— Об этом — потом. Пока — о падении. Гоббс счел, что развитие имеет исключительно механистическую природу, Толанд объявил мышление функцией мозгового вещества, Шефтсберри с пеной у рта доказывал, что нравственное начало свойственно человеку просто по его природе.
— Чьей природе? Шефтсберри лично или человеков вообще?
— Человеческой, разумеется.
— Ну, прямого отрицания Бога тут нет, что беспокоитесь, отец Гервасий?
— Да, прямого отрицания нет, но есть намерение — убрать идею Бога из концепции развития Мира.
— Тогда я понял. Нарыв прорвался у Вольтера, который объявил, что Бог — источник движения, но есть еще и Мировая Душа, «архитектор Вселенной». И тут же проговорился, что все-таки мир меняется лишь тогда, когда меняются идеи, движущие людьми.
— А я что говорю, коснувшись Истины, не проговориться нельзя! Но заметьте, Вольтер считал, что за идеями стоит человек. И начался мрак эпохи «Просвещения». Дальше — больше. Вниз катиться проще, чем карабкаться к высям горним. Аничков заявляет о том, что присущее каждому религиозное чувство — результат фантазий. Джанбатиста определил, что все идет по кругу-спирали, и от вам пожалуйста: механистическая модель истории, поддержанная Винкельманом. Тот вообще был забавник из редких: заявил что развитие государств определяется лишь климатом и формой государственного устройства.
— Как просто! — восхитился я.
— Да, людей пытались убедить, что мир — прост. Гольбах провозгласил, что история человечества — лишь история «законодательных идей», и своей историей человек может управлять сам. Батурин, Лессинг, Дай Чжень, Ламетри и иже с ними славят просвещение. Долго и громко, но как-то фальшиво. Пристли говорит, что мысль и сознание — следствие особой организации материи. Можно долго перечислять идеи, но итог был печален — люди начали слушать Грановского, Карлейля, Милютина, Бакунина и Ткачева.
— А тут и до смертоубийств недалеко.
— Правильно мыслите, — с горечью согласился батюшка. — Не было бы механицистов, не появились бы и полоумные марксисты, считающие, что историю двигают механически возникающие противоречия производственных отношений. И не было бы фашизма, поскольку фашизм в точности равен марксизму, но при сохранении частной собственности.
— Понимаю. Социализм и фашизм так сражаются с религией, потому как наличие Бога делает иллюзорным право вождей народов вершить историю. Но ваши лживые иерархи, погрязшие во всех мыслимых пороках и присвоившие себе право говорить от имени Его — чем лучше?
— Ничем, — пожав плечам, ответил отец Гервасий. — И я слаб и невоздержан. Только знаю и говорить буду, что к Нему способен прийти любой. А придя — обрести просветление и силу. Для этого не нужны пухлые талмуды со сказками древних скотоводов, а лишь пытливая мысль и желание понять Замысел Его.
— Так вот почему вы служите в этой забытой всеми богами деревне!
— Иного ожидать не приходилось.
— Что в итоге? — спросил Холодова Георгий Максимилианович.
— Город чист. До белых костей, и всего лишь за сутки.
— Да, — пробормотал Маленков, тяжело встал с кресла и прошелся по кабинету. — И кто бы мог такое подумать…
Затем резко развернулся к застывшему по стойке «смирно» полковнику, и с тоской в голосе спросил:
— Потери?
— Отсутствуют.
— В Ленинграде?
— То же самое.
— Быть того не может! Что, не было попыток противодействия?
— Были, как не быть. Много вывозить пришлось. Наверное, тех, кому терять было нечего.
— Так почему…?
— В основном, в спину. Большинство все же, желает жить по совести, ну, по мере сил и помогали.
— И сколько же наши совестливые сограждане покрошили народу, по мере скромных сил своих?
— Не так и много. В Москве — тысяч двести, в Питере примерно столько же. Ну, плюс-минус, точно никто не считал. Большинство все же в нюансах разбираться было не настроено. У многих наболело.
А тут такой случай! Делай как правильно, и ничего тебе не будет, ежели все по совести. Многие воспользовались. Некоторые, правда, потом пострадали, но это уж, как ребята подтянулись.
— Да уж, — весенним сугробом осел в кресло Маленков. — Учудили вы, ребятки, да так, что уж и не знаю, что говорить. Мало не полмиллиона граждан за сутки на удобрения пошли.
— Люди сами разобрались, что к чему. Кто им друг, кто враг, а кто — так, ни рыба ни мясо. Юра правильно решил, затягивать не стоило.
— Так правильно, что вытаскивать его из неприятностей пришлось двум авиационным дивизиям и целому Маршалу, — недовольно отозвался Георгий Максимилианович.
— Дело того стоило, — упрямо повторил Холодов.
За сухими строчками статистических отчетов, лежащих на столе Маленкова, ему виделось иное.
Валентин чуть прикрыл глаза, и полезло:
Неряшливо одетая тетка в роскошном бархатном халате и бриллиантовых серьгах на Садовом Кольце.
— Справедливость, мать вашу так и эдак, это когда у меня есть! — визгливо орала она, вытаскивая на балкон неведомо откуда взявшийся в квартире МГ-34 и охапку лент. Дура, она так и умерла в нераскрученных бигудях.
Маршал, попытавшийся выставить в окно тупое рыло Максима.
Чекисты с Лубянской площади, запасшиеся счетверенными зенитными пулеметами.
Менты с их заботливо запасенными чужими паспортами.
Депутаты, директора и партийные работники средней руки с тоннами короткоствольного оружия в карманах.
Деловые с остро отточенным, но бесполезным по жизни хламом.
Завмаг, выскочивший навстречу со связкой гранат.
Неведомый извращенец, пытавшийся бежать с кипой пованивающих чужих трусов в сумке.
Химики из Академии Наук с их ядовитыми цацками.
Холодов, на миг отключившись от выговаривающего ему за самоуправство шефа, вспоминал. То что было, было действительно страшно.
Вера, открыто и бестрепетно идущая по осевой улицы Горького. Вера, не обращаюшая внимания ни на что, кроме дела, забывшая ямах, ухабах и неровностях и потому безразличная к вниманию тех, кто осторожно, стараясь лишний раз не коснуться и не потревожить, в нужный момент поддерживал ее под руки.
Натужно гудящая моторами колонна тяжелых грузовиков и бригады мобилизованных по всей области санитаров. Из тех, что постарше.
Перевязывающий простреленную руку Андрюша Чугунов.
— Такое надо делать лишь однажды, — сказал он, оглянувшись на воняющий дерьмом и гарью центр Москвы. — И потом никогда не вспоминать.
Валентин был с ним полностью согласен. Жестко, но пусть так и будет. Диктатура совести взамен диктатуры пролетариата — это негуманно, но один раз. Следующим поколениям будет намного легче.
Слова радостного Мещерского:
— Подлецов, извращенцев, педофилов, воров и разбойников наши дети будут изучать чисто умозрительно, по материалам учебных экспозиций. И лишь для того, чтобы не оплошать при встрече. Ради такого стоило жить!
Сутки непрерывного, безостановочного пути по городу, родному до последнего булыжника в просевшей за долгие годы мостовой, но вдруг превратившемуся в цепь опаснейших ловушек — все это Холодов запомнил не по отчетам.
До сих пор слегка подрагивали руки от тяжести двух ТТ, что, казалось, срослись с ними. В глазах вновь и вновь разворачивались картины, как из подворотен раз за разом выскакивали автоматчики, пытавшиеся остановить хрупкую девушку в белом платье, идущую по замершим в страхе и ожидании заснеженным улицам.
В них пытались стрелять из окон, подвалов и чердаков. Кидали гранаты и пытались резать пулеметным огнем. Не удалось. Вместе с вверенным ему подразделением он в очередной раз исполнил невозможное.