Юрий Сапрыкин – Обстоятельства речи. Коммерсантъ-Weekend, 2007–2022 (страница 45)
Шпеер о себе
В зале Нюрнбергского трибунала Альберта Шпеера легко не заметить — на скамье подсудимых он, кажется, занимает меньше всех места. Будь то киносъемка допросов или фотографии, поймавшие его в столовой, Шпеер теряется на фоне стены и стола, на фоне прокурора, на фоне подельников. Хочется сказать «человечек», хотя ростом он был выше большинства из тех, кто сидел или стоял рядом с ним. Кроме того, он выглядит человеком без возраста — при том что среди обвиняемых он почти самый молодой: к началу Нюрнбергского процесса Шпееру 40 лет.
Но для следователей трибунала он фигура более чем заметная — в позитивном смысле. Шпеер ни от чего не отказывается, он дает ответы на все вопросы — или, по крайней мере, пытается дать. Он не отрицает очевидного, не жалуется на провалы в памяти, не впадает в истерику. Он глубоко потрясен, как может быть потрясен человек, обнаруживший, что его личное несовершенство стало частью непредставимого злодейства.
Нормальность, свернувшая на время на путь зла, — от имени этого образа, этой позы Шпеер произносит свое короткое последнее слово. Вернее, читает с листа, который держит дрожащими руками. Несмотря на то что речь написана заранее, он останавливается на небольшие паузы, как бы осмысляя всю значимость произошедшего и сказанного.
Он очень серьезен, взволнован, но собран — и смотрит на себя и на всю ситуацию суда слегка со стороны. Он говорит слова, свидетельствующие о тяжком осознании и потрясении — потрясении не от возможности собственной близкой смерти, а от немыслимости всего случившегося. В этих словах есть полное признание причастности ко всему произошедшему — но это особая причастность и особое осознание. Как будто бы Рип Ван Винкль очнулся от сна — а рядом гора трупов, и руки у него в крови. Боже мой, неужели это я натворил? Нет, конечно, не я один, мы все, но ведь и я в том числе? Его раскаяние не преувеличено — еще чуть-чуть, и оказалось бы фальшиво. Но Шпеер не фальшивит. Он транслирует морок.
Что это все было, эти 12 лет? Это непростительно и непостижимо. Вот я тут стою и пытаюсь разобраться в том, как это могло произойти. И что теперь делать — не со мной лично, со мной-то уж делайте что хотите, — но что теперь делать, чтобы избежать похожего ужаса в дальнейшем. И к концу уже никого не удивляет то, что этот подсудимый говорит не как причастный, а как учитель в классе, диктующий параграф из учебника истории: «…случившееся научит весь мир не только ненавидеть государственную диктатуру, но и бояться ее».
Историки о Шпеере
Неизвестно, сознательно или интуитивно Шпеер придумывал самого себя в Нюрнберге заново. Но если бы не придумал — не выжил бы.
И он, и его адвокат Ганс Флекснер очень хорошо понимали, где самые болезненные точки обвинения — то есть в каких случаях личное признание Шпеера станет для него смертным приговором. И, беря на себя ответственность за многое, он безоговорочно отрицал две вещи: что знал о тех условиях, в которых жили и работали заключенные концлагерей, и — в особенности — что знал о холокосте. В эпоху социальных сетей это, возможно, звучит странно, но именно «знание о чем-то» для судей в Нюрнберге было обстоятельством огромной важности. Тогда Шпеера в этом знании уличить не удалось — это сделали историки в 1960–1970-х.
Решающим, однако, было другое: Шпеер убеждал суд не в своей невиновности, а в том, что он «нормальный», тот, с кем можно иметь дело. В словах не звучит, но за ними слышится: «я вам еще пригожусь». И действительно — вдруг пригодится, пригодились же многочисленные технократы рангом пониже (подчиненный Шпеера, автор немецкой ракетной программы инженер Вернер фон Браун, во время Нюрнбергского процесса уже работал в США, куда вывез около сотни специалистов из Пеенемюнде).
Шпеер о себе
Из 760 упоминаний Альберта Шпеера в архиве журнала Der Spiegel на годы его тюремного заключения приходится около 30, из которых большая часть — упоминания косвенные, то есть не имеющие в виду самого Шпеера. Прямых меньше десятка. Впрочем, не слишком часто упоминаются и остальные заключенные военной тюрьмы Шпандау: их всего семеро, а после 1957 года останутся трое — Шпеер, Рудольф Гесс и Бальдур фон Ширах. Для Шпеера это двадцать лет забвения, потому что только забвение дает ему шанс вернуться. Но вернуться — кем? В первую очередь отцом и мужем, главой семьи. Он, очевидно, очень рассчитывает на свою семью — на жену Маргарету и шестерых детей, которые живут в Гейдельберге. Каждую неделю ему в тюрьму передают новую семейную фотографию. В 1955 году его старший сын Альберт начинает изучать архитектуру в Мюнхене. «Архитектор Альберт Шпеер» — для того чтобы так называться в середине 1950-х, будучи 20-летним студентом, нужно было иметь очень здоровую психику и непоколебимое чувство принадлежности к семье и связи с отцом (второго сына, крещеного в 1940 году, разумеется, Адольфом, в какой-то момент без большого шума перекрестили в Арнольда; трое из шести детей написали воспоминания, из которых следует, что отношения с отцом и к отцу были чрезвычайно сложными, травматичными, но никто из них от него не отрекался).
Вторая роль Шпеера-заключенного — роль очевидца, раскаявшегося и находящегося в процессе искупления вины, все осознавшего и все помнящего. Двадцать лет он потратит на то, чтобы собрать основу для своей второй, свидетельской карьеры и жизни. Официально заключенным Шпандау было запрещено писать что-то кроме писем родным, официальных показаний и запросов. Шпеер пишет на туалетной бумаге, на каких-то остатках оберток и упаковок. И заводит дружеские отношения с одним из сотрудников тюрьмы, который регулярно выносит написанное «на волю», отправляет не родным, конечно, а одному из бывших коллег по бюро Генеральной строительной инспекции. Из этих бумажных обрывков потом возникнут те самые две книги — «Воспоминания» и «Шпандау. Тайный дневник», которые обеспечат Шпееру триумфальный камбэк.
Историки о Шпеере
Двадцать лет забвения и искупления на самом деле были годами подспудной, незаметной энергичной деятельности. Подготовки к будущему. Из Шпандау на листках туалетной бумаги выносили не только фрагменты воспоминаний, но и вполне деловые указания, с помощью которых Шпеер восстанавливал и поддерживал связь с теми, кто должен был ему помочь в будущей жизни. Желающих было немало — к 1966 году, году освобождения, был целый негласный клуб сочувствующих Шпееру, этот круг отчасти финансировал обучение его детей и повседневные расходы семьи. Вовсе не все в этом кругу были пронацистскими реваншистами, скорее это были те, для кого Шпеер был представителем уважаемого семейства, архитектором в третьем поколении. «В Гейдельберге после войны у Шпееров была совсем не плохая репутация, для всех это была прежде всего старая семья из здешних», — напишет позже его дочь, которая сделает политическую карьеру в партии «Зеленых» и станет вице-президентом Берлинской палаты депутатов. Но были среди сочувствующих и интересующиеся другого рода. Например, журналисты и издатели. Они ждали, когда из Шпандау выйдет ценный живой свидетель.
Собственно, посвященная Шпееру выставка в «Топографии террора» начинается именно с момента его возвращения — с порога тюрьмы, у которого его ждут сотни телевизионных камер. Это история второй карьеры Альберта Шпеера — карьеры, говоря словами Брехта, «которой могло не быть». История сотен тысяч проданных книжных экземпляров и заоблачных гонораров. История медийного успеха, в центре которой стоит человек, поддавшийся соблазнам и неверному пониманию долга, вознесенный на вершину преступной власти, но потом все осознавший и все искупивший. К 1966 году, году его освобождения, никому не приходило в голову называть фамилию Шпеера, если речь шла о верхушке Третьего рейха, верхушка — это были Гитлер, Геббельс, Геринг, Гиммлер, Борман…
На самом деле Шпеер принадлежал к этому же списку. Но он себя оттуда вычеркнул. Можно сказать, что его вычеркнула история, но он истории, конечно, очень помог.
И не только он.
Его главными помощниками были журналисты — в первую очередь совершенно не симпатизирующий нацизму Йоахим Фест (позже один из издателей Frankfurter Allgemeine Zeitung). Фест сделал главное — он стал ghost-соавтором «Воспоминаний» Шпеера (и получал свой процент с продаж). Он был несравненно талантливее Шпеера как писатель, но Шпеер был гораздо умнее и убедительнее как манипулятор: Фест помог ему создать тот самый образ, который потом так хорошо продавался следующие 50 лет (и продолжает продаваться до сих пор). Фест не мог устоять перед роскошным материалом. Шпеер рассказывал так много и так подробно, что журналист не стал особенно проверять, сколько (и о чем) тот умолчал. То, что Шпеер свои послевоенные деньги зарабатывал не только вполне легальной продажей «Воспоминаний» и «Дневника», но еще и тайной продажей картин, которые он собрал за годы «ариизации» имущества еврейских коллекционеров, вообще стало известно лишь после его смерти. И уже не произвело ни на кого особенного впечатления.
Соблазн, когда-то исходивший из вершин власти, теперь исходил от самого Шпеера. Он был соблазнительно понятен и объясним — собственно, он сам себя все время объяснял. И про огромные возможности, и про завороженность Гитлером, и про незнание ужасных «деталей», и про ложно понятое чувство долга, и про то, какое это было «сложное время», — и все это было так бесконечно узнаваемо, бесконечно извинительно. И к тому же искуплено двадцатью годами беззвучного заключения.