Юрий Рост – Рэгтайм. Том 2 (страница 7)
– Юрий! Посмотри мне в глаза.
– …Его герои накапливаются и, даже если они уходят из жизни реальной, остаются в судьбе. Написал – прожил. Напечатал – зафиксировал. Актеру тяжело, почти невозможно вернуться назад, в сыгранную роль. Нам перечесть написанное когда-то легко, и только печаль по ушедшему и не понятому Моменту проживания охватывает порой. Если проследить до конца жизни реальных, а не сценических людей, то получится, что и они, будучи одновременно и персонажами, и зрителями, мало что изменили бы в пьесе, написанной Драматургом, но они достойно сыграли свою роль. Единственную. Обогатив классический репертуар мировой драмы. И что ни пиши во славу духа – все они побеждены временем. Никто не оказался триумфатором. Да и кто, кроме дураков, верит в триумф и наслаждается кажущимся превосходством без неловкости…
– Это ты сам придумал?
– Сам. А что?
– Красиво. Я думал, ты прочел это в отрывном календаре. Так, дальше…
– Но существуют вершины жизни. Их много, целый массив. Они разной высоты и трудности, и человек идет вперед, не зная, к счастью, конца пути.
И у Любови Андреевны, и у Марины Мстиславовны за спиной биография, но часы отмеряют, сколько прошло времени, а не сколько осталось, а тут, вдруг, показался предел судьбы. Сближаясь (или, может быть, сливаясь), они вместе оглядывались на жизнь Раневской. Лики ее были эфемерны для окружающих, но ясны и обаятельны для нее. Было понятно, что у той ничего не складывалось. Счастье у Любови Андреевны постоянно совпадает с несчастьями. Только она начинает подниматься и до парения остается немного, как тотчас ветром все швыряет на землю. И что, бросить жизнь? Да ничего подобного: не получается летать – можно бежать. Раневская – убегающий, преследуемый человек, сохраняющий при этом надежду. Вдруг да обойдется. Само. Как это может не обойтись? Пострадала, и сей же час забыла. Жалко терять, а надо. Между мечтами и реальностью выбор в пользу грез. У нее замечательный русский характер – все время рисовать себе картину не реальную, но подкупающую красотой. Бабочка, летящая на огонь.
– А Неёлова тоже такая?
– Неёлова? Да ничего похожего: полная противоположность, совершено другой человек, хотя какие-то пресечения, о которых не догадывается ни одна, ни другая, вероятно, есть. Жизнь ее вне сцены существенно отличается от сценического альтер эго. Может быть, она опасается судьбы Раневской и потому так трогательно в ней заинтересована. Чтобы предупредить себя и обезопасить, поскольку спасти Любовь Андреевну не в ее власти. Эти бездумные романы, надежды, потери… Это легкое расставание с людьми и деньгами… Нет, Марина Мстиславовна бережет свои привязанности. Да их у нее теперь и не много: семья, театр, книги и несколько друзей. Неёлова не верит, что все образуется само, Раневская – верит. Наверное, Марине Мстиславовне не хватает недостатков Любови Андреевны. На свет! На свет! Просто потому, что там что-то сияет. Как бабочка на огонь. Не задумываясь.
– Комар, Юрий, тоже летит на свет, но о нем никто доброго слова не сказал.
– Поскольку он корыстная тварь и сидит у тебя на лбу, а бабочка…
– Хорошо, а Неёлова не летела, как бабочка?
– Летела, но траекторию полета предполагала, и знала, что обожжется, и ждала этого, и получала. Неожиданного немного в ее жизни, но иногда, к счастью, она способна на ошибку. Правда, опыта она, как и Раневская, не обретала, но, в отличие от чеховской героини, не признавала этого. В спектакле эти две женщины объединились в одну, и начало этого процесса увидел с монгольфьера этот самый В.Ш. А вот кого он снял – Раневскую или Неёлову – я не знаю. Каждая роль все равно соткана из собственных качеств актера, из того, что в нем заложено где-то в глубине. И, в лучшем случае, мы не можем их разделить. Станиславский говорил, что актер должен быть адвокатом своей роли, чтобы не отстраняться: это он злодей, вертопрах, врун, я ж много лучше, я – другой. Марина Мстиславовна не оправдывается за Любовь Андреевну, она ее любит. Она отвечает за ее поступки, как за свои, соучаствует и грустит над ними, как над своими.
– Нервная работа…
– Временами ей стало мучительно ходить на спектакли, порой просто не хотелось, с утра портилось настроение. Видимо, за многие годы она к себе притерпелась, привыкла, прижилась в себе, и потому на три часа усталого спектакля перестать быть собой ей, порой, казалось насилием.
– Тут годами не бываешь собой, кроме как на плотине с удочкой.
– Проживает человек время – у него свое состояние разное, взгляд на ландшафт, настроение так себе, словом, со своими заботами проживает, и вдруг, точно в назначенный срок ты должен все это свое забыть – глаза, руки, мысли (если есть) – и впасть в совершенно другую судьбу, чтобы к десяти вечера, хорошо если под аплодисменты, ее завершить.
– С десяти до шести каждый день и без аплодисментов – напряжение тоже не малое.
– Усилие, Всеволод, необходимо, когда нет любви. А у Марины Мстиславовны к Любови Андреевне она произошла, поэтому свидания их вожделенны, а результат… При таких отношениях должен быть и результат.
– И вот сидит она в саду под Парижем, как свидетельствует фотография В.Ш., читает пьесу и плачет. Почему?
– Совпадения рождают понимание. Понимание – соучастие. Сидела бы она под Москвой на шести сотках среди одной вишни, не было бы никаких ассоциаций. А так: Раневская продала дачу в Ментоне, Неёловой усадьба Мюссе никогда не принадлежала, но и одной и другой надо возвращаться в Москву. И этот вишневый снег. Все можно начать с нуля: это ведь опадают лепестки цветов. Только и всего. Оголились ветки, но вот они – юные листья. И сроки пребывания в Париже почти совпадают. Ну что ж, что там несчастная любовь, а здесь счастливая: дочь, муж. Что ж, что не похожи они по характеру, как раз так и влюбляются.
Она вновь выходит во французский сад с двумя книгами – Чеховым и Набоковым и читает тексты параллельно.
«А вдруг я сплю! Видит бог – я люблю родину, люблю нежно, я не могла смотреть из вагона, все плакала…»
– Париж они, видимо, тоже любили.
– Любили, любили… и здесь ее взгляд падает на страницу другой книги. Там стихи, написанные в двадцать втором, но точно соответствующие состоянию нашей героини.
– Которой?
– Я уже не различаю.
«…Мои деревья, ветер мой и слезы чудные, и слово непостижимое: домой!»
– Что ж, домой так домой. Я пойду вытащу лодку, а ты посмотри – там что-то написано на обороте фотографии.
«По возвращении в Москву, я позвонил Марине Мстиславовне вечером после спектакля “Вишневый сад”, где ее Раневская была хороша, и напомнил сюжет, который наблюдал с монгольфьера в парке усадьбы Альфреда Мюссе. Она была растрогана и охотно отвечала на мои вопросы. Шли часы… Вопросы становились короче, однако она, как человек вежливый, говорила подробно…
…Утром, проснувшись, я с ужасом услышал ровные погудки. Телефонная трубка лежала на моей подушке. Неужели я уснул во время беседы с этой женщиной?!
Какой стыд! Вероятно, я очень устал от полетов. Но как быть, если и прекратить их нет сил?
– Кажется, это предсмертная записка, Арсеньев.
– Было бы жаль, неплохой фотограф. Снимал довольно резко.
В это время круглая тень медленно проскользила по нашему лагерю. Задрав головы, мы увидели глаз объектива, торчащий из гондолы. Мы тотчас заняли позы. (Ни Чехова, ни Набокова с собой не было.) Я поднял двадцатиграммового язя, а Арсеньев – отечественную надувную лодку, свидетельствующую, что мы тоже любим родину, и застыли на мгновение. Для истории. Точнее, для других историй.
– А что, – сказал Всеволод Михайлович, – тут ивняка полно, а сплести корзину – пустяк… И летай!
Беседы с Родзянко
Впервые я увидел его на православной Пасхе в Иерусалиме. Русский епископ Василий Родзянко. Человек честной судьбы. С семьей он после октябрьского переворота был вывезен ребенком из Елизаветградской губернии за рубеж Российской империи, сформировался и вырос в эмигрантской среде, принял сан, стал приходским священником в Сербии, где спас целую деревню от немцев, попал в титовские застенки, работал на Би-би-си, просветляя наши сумрачные умы, возглавлял приход в Вашингтоне, писал книги, читал лекции, жил по совести.
Тогда в Иерусалиме я только что и успел представиться ему, чтобы, может быть, потом на правах знакомого сказать: «Мы с вами, владыко, встречались у дверей Гроба Господня».
Спустя некоторое время я действительно произнес эту фразу в Сергиево-Посадской лавре, где гостил Родзянко. А вслед за ней задал несколько вопросов, которые меня волновали.
О примере и свободе
– Может ли чужая жизнь быть примером?
– Я думаю, это очень тонкий вопрос, потому что человек, который ищет примера, и тот, в котором он ищет, должны лично соответствовать друг другу.
– А может ли человек вообще хотеть быть примером?
– Если он будет ставить такую задачу, то провалится. У него ничего не выйдет. Это происходит само собой. Все мы в какой-то степени оказываемся примером. Отец – для детей. Он знает, что должен быть на высоте, если хочет воспитать хорошего сына. То же и в широкой жизни. Будь то полковник в армии или священник на своем приходе.
– Но возможно ли человеку определить, удалась ему жизнь или нет?
– На это нелегко ответить, поскольку речь идет о судьбе. Иногда мы ее воспринимаем как фатум, предопределение. Само слово «судьба»…