Юрий Рост – Рэгтайм. Том 2 (страница 4)
Я думал о том, что друзья Александра Сергеевича все же сильны и благодарны, что они обязательно отремонтируют ему дом, замостят двор и купят лошадей в конюшню. Почему он не должен иметь своего выезда?..
И откуда эта музыка? Гаммы? Вальсы?.. Клавиши прямострунного пианино нажимаются сами, молоточки ударяют куда надо и извлекают точный, щемящий звук… Были такие музыкальные автоматы. Но такого нет в квартире, только в планах (после ремонта)… Сами клавиши нажимаются. Впрочем, и Пушкина тоже нет. Но клавиши нашей души нажимаются сами…
Я очнулся от звука, который мог разбудить этот дом и тогда. Дворник под окнами соскребал с тротуара снег. Который теперь час, день, век? Это и был итог ночи – объединение времени методом потери его. (Или в нем?)
Не знаю, кто открыл бы квартиру и выпустил меня на улицу, может быть, я вышел бы сам, слившись с группой посетителей, но часов в десять или одиннадцать я ступил бы на набережную. Там был бы день!
Ночью шел снег, а теперь – солнце, сосульки на решетках мостов, вода в следах… Я пошел бы по Мойке пешком в Коломну, во мне звучал бы неясный аккорд прямострунного пианино, вокруг было бы стереоскопически ясно, и предметы, люди, поступки после нереальной ночи были бы полны смысла и добра.
У Крюкова канала я сообразил бы, что свечи в чернильном приборе с арапчонком догорали и надо купить новые. Я купил бы их в Никольском соборе по полтора рубля за штуку и пошел бы к выходу. В сумерках собора я увидел бы огромного черного кота, который лежал на батарее, свесив лапу в белой перчатке до локтя (видимо, вернувшись с бала, не успел снять). Шагнув из полутьмы в свет, я едва успел поймать глазом улетающую в небо Никольскую колокольню великого зодчего Саввы Чевакинского. В ясном небе ее было видно долго…
А все-таки жаль, что Пушкина не было дома! Потом ненадолго усомнился, зачем ему моя компания, но тут же нагло и весело подумал: «А вдруг!»
Мы подружились с Поповой на долгие годы и дружим по сей день, хотя в Фонтанном доме, где она нынче возглавляет музей Ахматовой, бываю не часто. Я полюбил Нину Ивановну вовсе не для того, чтобы наилучшим образом быть представленным Александру Сергеевичу… Скорее, я потянулся к живому Пушкину, чтобы время от времени иметь счастье слушать ее рассказы об отсутствующем друге.
А тогда я вернулся бы на Мойку днем и увидел Нину Ивановну. Она почувствовала бы, что было прожито за день и ночь, и спросила бы:
– Ну что, узнали ли вы больше о Пушкине?
– Нет, – ответил бы я. – Но благодаря вам я понял, что без него скучно жить.
Рыжие
Даже на черно-белой фотографии видно, что эти четверо братьев совершенно рыжие.
Такая удача. Клички и любовно-ироническое отношение им обеспечены на всю жизнь, и теперь можно не думать о системе поведения. Они обречены выпадать из общего ряда.
Рыжий – не столько обилие веснушек и пожар на голове, сколько мировоззрение и образ жизни: лукавая простодушность, скрывающая терпящий насмешки ум, снисходительность к глупости, театральность и естественность. Блистательный питерский клоун Леонид Лейкин пересказал мне слова итальянского коверного: «В хорошем “рыжем” живут два человека. Первый постоянно думает о втором, а второй не подозревает о существовании первого».
Хитрость рыжего не приносит выгоды самому герою, она видима всеми и безопасна для окружающих. Быстрое прощение – свидетельство отсутствия злопамятства, но не отсутствия боли. Обид рыжий не копит, постоянно попадает в якобы глупые ситуации, из которых по ленивой изобретательности выходит с честью, не победив никого.
Этот гороскоп, как, впрочем, любой, совершенно неточен, поскольку касается лишь талантливых «рыжих», то есть рыжих чистого жанра. Белая кожа и огненный цвет волос не дают права на ношение этого высокого звания, хотя по первости могут ввести в заблуждение. Распахиваешь объятия: «Здравствуй, брат!» – а из-под белесых ресниц холодный, самоуверенный взгляд, полный невыносимого достоинства. Нет, милейший, какой же ты рыжий – ты совершенно черный. Ты жаждешь исключительности, а истинно рыжий такой же, как все, только другой.
Эти четверо вырастут и станут разными, но, может быть, кому-нибудь из них повезет, как однажды повезло мне, когда серьезный человек, вернувшись из заграничной командировки, сообщил бывшему моему главному редактору:
– Все вели себя солидно, а ваш – как рыжий клоун.
Я храню эту оценку как самую дорогую, хотя и несколько завышенную.
Теперь к героям фотографии…
Вперед, ребята!
Вас ждут великие дела. Но… не забывайте о жанре. Он рождает братство.
С днем рождения. Вообще.
Маня
Маня покосила траву, вошла в избу и спросила:
– Самовар кипел?
– Кипел, баба Маня.
– В Москве как с дровами?
– Нет дров в Москве. Там паровое отопление и газ.
– А самовар как ставить? Одними газетами не согреешь. Или вы чай там не пьете?
– Пьем. Чайник поставишь на плиту, или электрический включить можно.
– И правительство так?
– Наверное.
– По-новому, значит. А детей как делаете? Тоже чего-нибудь включаете или как раньше?
– Как раньше.
– Значит, наука еще не дошла, чтоб без мужика. Слабая пока еще наука, слава тебе господи. У тебя парницёк или девка?
– Парень, хотя я девочку хотел.
– Так ведь не руками складёшь. – Маня поставила на чистенькую деревянную столешницу три чашки с блюдцами и выглянула на дорогу. – Вот и мой партиец пиздяной идет. Сейчас познакомишься. Он видишь что удумал: в коммунисты записался, чтобы зубы новые вставить. Им в районе без очереди зубы справляют. А я-то осталась беспартийная… – Она залилась безззубым смехом. – Иван, – закричала баба в окно, вытирая слезы, – у нас гость. Журналист Юрка из Москвы… Сейчас я ему подам! – Она подмигнула мне, метнулась к печке за занавеску и оттуда в сени.
Через минуту, сверкая ослепительными зубами и повязанный платком на манер пирата, вошел муж бабы Мани Иван Павлович.
– Ну, – сказал он медленно и членораздельно, – как там благосостояние? Крепчает?
– Крепчает! – Я во весь рот улыбнулся, пожимая ему руку.
Павлович посмотрел на меня пристально и спросил:
– Партиец?
– Нет, свои.
– Ну, значит, мы познакомились… Тогда я пойду сниму зубы, а то жмут, как тесные сапоги.
Он скрылся за занавеской и скоро появился счастливый:
– По такому поводу…
Я полез в рюкзак. Маня, метнув лукавый взгляд, поставила на стол соленые грузди и картошку.
– Говорила ему: не ходи, обманут. Теперь гляди – без зубов, а все равно в партии.
Павлович махнул рукой и стал разливать.
Баобаб
Что остается от детства? Длинный день, долгое лето, бесконечная жизнь впереди и краткая внезапная мысль, рождающая оторопь и обиду: неужели кто-то будет гонять в футбол под окном, строить шалаш из декораций в театральном дворе, лежать на нагретом солнцем песке в невидимом стоячем облаке запахов полыни и скошенной травы, а меня не будет?
Ты, маленький и резвый, бежишь мимо ползущего времени и все успеваешь. Как хорошо, как весело любое занятие. Как радостно всё учит тебя. Хоть молотьба овса, хоть школа. Как занимательны друзья, как много обретений, узнаваний, открытий. Разочарования легки и выносимы.
Влюбленности – до холода в животе. Впрочем, это уже юность, или молодость, и время разгоняется помаленьку.
Взрослеем. Движения твои затормаживаются. Начинается период усилий и потерь.
Ну, не совсем один. Просто поиск ленив, а время споро, и уносит тех, кто привязан не крепко. Перебери узы. Еще многое есть, хотя глаз обрел несвойственное – видеть не то, что снаружи, а то, что внутри. Откуда во мне Мадагаскар? И это одинокое дерево? Ах ты, милый! Это знак? Нет-нет, это баобаб. Какой толстый гладкий ствол, какая веселая панковская прическа на макушке, сколько влаги он накопил. (Вода – жизнь!)