реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Рост – Рэгтайм. Том 1 (страница 6)

18

Выход этот случился со второго спектакля (на первом было половина зала. «Кто такой этот Сосновецкий или Смоктуновский?» А на втором и далее висели на балконах). Гений был очевиден и соразмерен той, театральной все-таки роли, для которой (ну, не только, не только) был создан. Ему не всякий раз удавалось уговорить Смоктуновского, что стремительное восхождение (чуть было не написал «вознесение») к актерской вершине есть результат не одного уникального дара, который он в себе знал, не исключительной воли Того, кем был охраняем, но и многих других, тоже не обделенных даром людей, которые своими талантами и знаниями участвовали в его создании.

Между тем сам Иннокентий Михайлович, будучи человеком, получившим от себя очень высокую оценку, в основном принимал партнеров и режиссеров (порой из лучших) как неизбежность и мирился с их профессионализмом и эрудицией (дефицит которой чувствовал поначалу очень остро). Он признавал все-таки их талант и мастерство, призванные помочь ему создать свою жизнь на сцене. Гений не возражал. У того тоже был еще тот нрав. То какую-нибудь роль пропустит вовсе, то иной спектакль не удостоит своим присутствием.

Называя основные свои роли, Смоктуновский вспоминал князя Мышкина (ну, еще бы!), Гамлета, царя Федора Иоанновича, чеховских героев, Деточкина, Моцарта и Сальери и Иудушку Головлева, заметив, что не всякий раз роль ему удавалась.

Спектакль поставил во МХАТе Лев Додин в блистательных декорациях Эдуарда Кочергина. Ольга Барнет, игравшая вместе с Екатериной Васильевой племянниц Иудушки Любиньку и Анниньку, пригласила меня на спектакль.

– Ты должен это увидеть! Правда, может быть, не с первого раза…

Оказалось, что и не со второго.

В третий раз я стал свидетелем театрального чуда. Господи, думал я, неужели человек, каким бы даром ни отметила его природа, в состоянии вселиться в себя другого. Не в себя!

– Вот он! – хотелось закричать, чтобы обратить внимание зала, которому я не доверял. Но хватило страха не нарушить то, что было создано не мной.

Это было лет тридцать назад, а девяносто тому родился Иннокентий Михайлович Смоктуновский. Он прожил недлинную, богатую актерскую жизнь, оставив легенду, которая, поверьте, уступает реальности не только в подробностях. Его гений был озарен, и Смоктуновский был вежлив и исполнителен в его указаниях. Почти всегда.

Нет, возвращаюсь я к началу текста, Смоктуновский хорош все-таки для конституционного монарха. А управление ведет пусть все-таки Ефремов (его гений тоже был не из последних).

– Кстати, как, собственно, выглядит гений? – спрашивают из зала после моей речи.

– Вроде ангела. А вот как выглядит ангел, я не знаю. Ну, разве что… Так как-то…

Лосев

Человек этот был столь могуч разумом, столь многообразно и глубоко образован, что, вступив в его дом на Арбате (еще до свидания с ним), я определенно оробел.

Все намеченные темы разговора показались скудными и недостойными его драгоценного быстро уходящего времени. Казалось, неловко тревожить серьезный интеллект своими любительскими умозаключениями. Алексей Федорович Лосев был профессионалом мысли. Его место – в ряду выдающихся русских умов. Вл. Соловьева, Вяч. Иванова, П.Флоренского, Н.Бердяева, С.Булгакова… А тут я.

Прикрывшись фотоаппаратом как инструментом профессии, в которой чувствовал себя увереннее Лосева, я посчитал необходимым, минимально пользуясь словами, нарисовать образ мощного (к тому времени малоподвижного) человека.

После ареста в тридцатом и лагерей Беломорканала он почти потерял зрение. Толстые стекла очков в старомодной оправе, показавшейся удобной и потому когда-то купленной в большом количестве, чтобы хватило на всю жизнь, прятали глаза.

Казалось, он дремлет. Однако, присмотревшись, я заметил, что он, не поворачивая головы, с пониманием и интересом следит за моими передвижениями в поисках композиции.

Доверие льстило, и я заговорил.

Меня интересовало, над чем работает почти незрячий Лосев и как.

Он завершал восьмитомную «Историю античной эстетики», диктуя сложнейший текст своей супруге Азе Алибековне. Он черпал слова, точно сложенные в формулировки и рассуждения, из своей необыкновенной головы, излагал их в форме, не требующей правки.

Всю жизнь он думал.

«Личность предполагает прежде всего самосознание и интеллигентность. Личность именно этим и отличается от вещи», – писал он в «Диалектике мифа».

До последнего дня своего девяносточетырехлетнего пребывания в этом мире он оставался личностью.

Теперь минуло сто двадцать лет со дня его рождения, и никаких государственных торжеств по этому поводу не наблюдалось. А в «Доме Лосева» на Арбате собрались достойные почитатели Алексея Федоровича, которые после поминального молебна провели конференцию. Их встретила вдова Лосева Аза Алибековна, которой перевалило за девяносто лет.

Я нашел негативы старой съемки и напечатал «фотографии одного вечера с Лосевым», которые внимательные и доброжелательные сотрудники «Дома» превратили в выставку, снабдив их короткими высказываниями Алексея Федоровича:

Хотите быть вечными и молодыми – занимайтесь науками!

Я – ломовая лошадь науки, ходившая в упряжке от зари до зари.

Так будьте добры – изучите миф!

Вот вечность – мгновение, в котором зажато всякое время.

Христианская жизнь – это знание и любовь.

Атеизм – лучшее доказательство бытия Божия.

Имя есть максимальное напряжение осмысленного бытия.

Всего труднее мне переводить неясность в ясность.

Идея вещи есть сама вещь, движущаяся с бесконечной скоростью.

Моя церковь внутрь ушла. Я свое дело сделал…

Слово неисчерпаемо богато. Оно бесконечно богаче понятия.

Материя – паршивый, чахлый, чахоточный бог.

Да нет никакого времени! Есть вечность, и есть жизнь.

Для науки не обязательно знать «да» и «нет» реального существования. Ее дело предположения.

Я писал на всех парах, работал как три вола. А тут мировой дух решил: ща, товарищ Лосев, подождите еще лет десять.

Когда точно были сделаны фотографии, ни я, ни Аза Алибековна, прекрасно сохранившая свою память, свой разум и юмор, мы так и не вспомнили. Давно это было. Точно – при жизни Лосева.

Юрский. Трио

Моя любовь к актерскому, писательскому, а главное, к человеческому дару Сергея Юрьевича Юрского столь велика, что в приступе дружеского восторга я однажды отдал ему все (!) негативы с его изображением. Чего не делал никогда.

Негативы, уверен, не должны покидать дом. Они, как невысказанные мысли, составляют материю моего, а не тех, кто на них притаился, времени. То, о чем я думаю, – это тот же негатив. Проявить его словами и превратить в речь – моя привилегия и воля. И кому хочу сказать эти слова – мой выбор. Отпечаток слова часто теряет скрытую в нем тайну. Он становится доступным толкованию совершенно посторонних людей. Перестает быть исключительно твоим смыслом.

Фотонегатив, рожденный в полной темноте, тоже (почему тоже?) хранит скрытое изображение. Он твой секрет. Превращая его в позитив, я теряю его. Обретая публичность, признание или подозрение, он отвечает на любопытство объекта, которого интересует не кто он, а как он выглядит и как я к нему отношусь.

Как я отношусь к Юрскому, написано в начале текста. Могу развить.

Грим смыт – и обнажилось лицо Сергея Юрьевича Юрского.

Он вошел в жизнь не скоро падающей звездой, но ярким и чистым светом, балующим нас еще и теплом. В нем нет ничего случайного и ничего закономерного. Дар велик и исключителен: создавать всякий раз то, чего не было, и искренне удивляться, что его поняли и любят.

Он очень серьезный человек – этот Сергей Юрьевич Юрский, образованный и тонкий. В нем постоянно происходит тщательно скрываемая и вполне драматическая жизнь, которая доходит до нас какими-то квантами (порциями, иначе говоря), которые нам отпускает мастер с известной мерой скупости, продиктованной талантом, достоинством и вкусом.

Мы – современники Юрского – не вполне, возможно, осознаем, с кем имеем дело. Ну, тех, кто раньше жил, понять можно, у тех, кто живет потом, шанс разобраться еще сохраняется, а вот мы… Надо не пропускать. Ни одного его явления: в театре ли, на филармонических подмостках, в журнале с прозой, в книгах со стихами…

Люди, которые влюбились в него (и поверили) со времен Чацкого, Тузенбаха, с первого его чтения «Евгения Онегина» и телевизионной «Фиесты», имеют счастье следить за ним вплоть до «Стульев» Ионеску, до Бродского, Пастернака; кто зачитывается его рассказами, театральными откровениями и стихами, тот может догадываться, что Сергей Юрьевич Юрский – ренессансный тип. Для такого звания (призвания) мало все это уметь – надо все это иметь внутри.

Виноват! Люблю его. И то, как он лепит (для мастеров Возрождения скульптура обязательна) объемные образы, и как словами и жестами «на воздухе пустом» рисует картины, придуманные другими поэтами и писателями… И как он говорит «люблю», и как думает…

Получился панегирик? Я рад.

Однажды, когда он читал в ЦДХ «Сорочинскую ярмарку», в зале погас свет. Зритель не сразу сообразил, что это накладка. А через минуту решил, что он и не нужен был Юрскому. Темнота смыла «грим» жеста и мимики, оставив Сергею Юрьевичу один инструмент – голос. И этого оказалось достаточно для великолепного спектакля…

Пусть Юрский смывает грим. Не страшно. Важно, что не смыто лицо.