Юрий Перов – Обида (сборник) (страница 3)
Надпись была выполнена прописными буквами, с нажимом, росчерком, но вместе с тем строго. Буквы были похожи на старинные – те, что выписывал на полях своих стихов Пушкин. Василий Петрович видел в Нинкиных книжках. А внизу красовалась не то пальмовая, не то лавровая ветка. Очень красиво.
Он достал блокнот и карандаш. Рисовалось ему легко. Этот шрифт чем-то напоминал ему резьбу на наличниках. Те же закругленные легкие линии. Срисовывать ему раньше не приходилось – резал по дереву на глазок, по собственному разумению, потому что повторяться в их краях считалось последним делом. Но сейчас рисунок ложился на бумагу споро и соразмерно. Он сам удивлялся, как хорошо, даже отлично у него это получается. Срисовав буквы, перевернул листок и стал срисовывать все надгробие. Потом разошелся и пририсовал кустик сирени с маленькими, еще не ожившими почками.
Дома он, уже наученный горьким опытом, сперва рассчитал, сколько букв где поместится, разметил все тонкими черточками и только потом принялся рисовать. Когда он стер ластиком все лишнее и отошел подальше, чтобы посмотреть со стороны на свое произведение, в голову ему пришло, что он может вписать дату своего рождения, поставить тире и написать девятнадцать, и тогда останется вписать только две несчастные циферки. И уж наверняка даже самый никудышный мастер не нарушит общего стиля. Потом долго любовался на свое художество, сравнивал его с рисунком в блокноте. Он был доволен и горд собой. Укрыв плиту все той же мешковиной и отставив ее в угол, тщательно запер сарай и поднялся лифтом на свой четвертый этаж.
Обстановка в доме была напряженная – это Василий Петрович понял с первого взгляда. И только тут вспомнил, что прямо с кладбища пошел в сарайчик, даже не зашел домой. Так делать не следовало, но он просто забылся. Уж очень его увлекло новое занятие. Жена молчала и даже не приготовила ему поесть. А он только что вспомнил о еде. Вот до чего дело дошло – о еде забыл. Но Зине этого не объяснишь. Для нее все ясно – где-то поел. Потому что ел Василий Петрович до сих пор очень аккуратно. Так аккуратно, что и представить невозможно, что он может обойтись без обеда лишние полчаса.
Ни слова не говоря, не извиняясь и не оправдываясь, Василий Петрович пошел на кухню и сам себе разогрел все, что нашел в холодильнике. Петьки дома не было. Чувство вины за опоздание по-своему повернуло его мысли.
«Как же так, – думал он, – сделаю я надпись, а от кого же она? Непонятно. Надо бы вписать, что, мол, от жены и детей… Я ведь о них беспокоюсь. Занимаюсь всем этим, чтоб их в лишний расход не вводить. Да и сам-то я получаюсь каким-то бездомным. Жил будто без роду, без племени, без потомства. Ведь для чего я все это затеял? Не для того же, чтобы их как-то обидеть – я в них не сомневался никогда, – а чтоб по-хозяйски, загодя все устроить, и чтобы расходу не было, и чтоб сделать все, как самому нравится».
Он вспомнил о своей уже разрисованной мраморной плите и улыбнулся. Очень она ему нравилась. Потом с легким сожалением подумал, что придется теперь менять немножко надпись, вписывать новые слова. Но представил себе, как это будет выглядеть в натуральном виде, когда каждая буковка будет светиться золотом, и улыбнулся еще радостней. Ему даже захотелось бросить недоеденный борщ и побежать в сарай – начать работать, но он, конечно, сдержался и борщ доел аккуратно. Потом съел картошку с домашними котлетами, которые слегка пригорели, когда он их разогревал. Он понимал, что идти ему сейчас в сарайчик, пока обстановка в доме такая напряженная, не стоит. И вообще это будет выглядеть подозрительно. Рассказывать же Зине о своей затее пока не собирался. Неудобно как-то, стыдно. Подумает, что совсем спятил.
После обеда, а вернее сказать – ужина, он пристроился было к телевизору, но передавали фигурное катание, а он этого не любил и не понимал. Можно было, конечно, посидеть и подождать, пока Зина отойдет. Она-то любит катание, и настроение у нее может исправиться с минуты на минуту, но он отяжелел после еды, и к тому же вся эта громкая музыка отвлекла его от спокойных и радостных мыслей о новом деле.
Он посидел немного на кухне, поглядывая на свой сарайчик, потом зашел в комнату, сказал Зине, что ложится спать, и отправился в спальню. Он лежал и размышлял потихоньку. Мысли текли сладко и плавно. И была в них исключительная ясность. Он вообще любил подумать о работе, прикинуть загодя, что к чему. А теперь работа у него была интересная, и думалось о ней с особым удовольствием.
Когда пришла Зина, он как раз придумал: вместо того чтобы красить буквы бронзовой краской, выложит их сусальным золотом. Стоит оно не так уж и дорого, положить тоже не бог весть какая задача – подсмотрел, как это делают те же реставраторы, зато гореть будут – глазам больно. И не потемнеют от времени, а бронзовая краска через сезон станет бурой.
Зина легла все так же молча. Василий Петрович проворно подвинулся, давая понять, что не спит и ждет ее, но она так и не заговорила. Он положил было руку ей на плечо, но она не то чтобы скинула его руку, а просто передернула плечами. Руку Василий Петрович убрал, потом резко, с хрустом повернулся к ней спиной.
Ему было очень обидно. Ведь не пьяный пришел, не с гулянки, слова худого не сказал, сам первый попытался примириться, а она вздрагивает, будто ей на плечо лягушка вспрыгнула…
Не хочет – не надо! И без того есть о чем подумать. Но светлые, спокойные мысли о новом деле не возвращались.
Думалось о чем-то неприятном, обо всех обидах, которые принял от жены, от детей, от начальства на работе. Заснул он с горьким чувством сожаления, что ему помешали, что прогнали его светлое, спокойное состояние.
Он заснул и стал похрапывать и уже не слышал, как ворочалась рядом Зина, как вставала два раза и ходила на кухню, как умывалась в ванной, а потом снова, не сдержавшись, тихонько всхлипывала в подушку. Не слышал, как в третьем часу ночи вернулся Петька, как швырял ботинки в угол и что-то пьяно бормотал про себя…
5
«Эх, неладно в доме, неладно», – подумал Василий Петрович, лишь только проснулся. Он попытался было огорчиться по этому поводу, озаботиться, словом – впасть в то самое душевное состояние, что находило на него каждый раз после размолвок с женой или детьми, но с тревогой обнаружил в себе лишь непривычное спокойствие и пустоту. Никакого чувства вины. А надо сказать, он всегда считал себя виноватым, старался на другой день после ссоры как-то разрядить обстановку и очень переживал, если у него это не получалось. Теперь же ничего подобного ему делать не хотелось, но и это его не пугало.
Завтракал он при полном молчании под осуждающим взглядом жены.
– И во сколько же ты вчера явился? – спросил он машинально, глядя с пониманием на то, как Петька с отвращением глотал горячий чай.
Сын не ответил, только передернулся от крупной внутренней дрожи.
…Вечером Василий Петрович, не заходя домой, отправился прямо в сарайчик. Ему очень хотелось тут же, немедленно, приняться за работу, но он одернул себя, как нетерпеливого мальчишку. Плита стояла в глубине, и рассмотреть с улицы ее было невозможно. Поэтому он смело распахнул дверцу сарайчика, пододвинул табуретку к самому порогу и закурил. Со своего места он хорошо видел, как снует по кухне жена. Она была раздражена и потому двигалась быстрее обыкновенного. Раньше это вызвало бы в нем смутную тревогу, желание пойти и успокоить ее, но теперь он совсем не беспокоился.
Вот теперь ему предстояло приступить к работе художественной, настоящей, и это занимало его мысли целиком. К тому же еще надо было решить: дописывать «от жены и детей» или оставить так. Ведь тогда придется переделывать весь карандашный рисунок, а его было жалко. Не обязательно писать от кого, на многих памятниках и вовсе нет этого, думал он, да и не по справедливости будет написать – «от жены и детей». Они вон надулись оба и знать ничего не знают, а он ведь не для себя. Для них все, чтобы их в расход не вводить.
Стоило Василию Петровичу так подумать, как другая внутренняя и сокровенная мыслишка будто пропищала в голове: как же не для себя? Точно для себя и ни для кого больше. Он весь напружинился, даже выпрямился на табуретке – так неожиданна и откровенна была эта мыслишка. Какая-то уж очень неприкрытая. Он так опешил, что забыл про папироску в углу рта, и дым попал ему в глаза. Он прослезился, выругался и, решительно встав, задвинул табуретку под верстак. «Да, для себя, и ничего в этом нет плохого. Ведь не за чужой счет и не чужими руками, и нечего тут стесняться, – думал он. – А то жмешься, ежишься всю жизнь, все чего-то неудобно, чего-то стыдно, а люди тем временем загребают – кто сколько может… Так-то оно так, но кладбище… могила… памятник. Да еще живому… Что о нем скажут, когда узнают-то? Ну и черт с ними! Пусть говорят что хотят. На каждый чих не наздравствуешься…»
На этом Василий Петрович успокоился. Надо заметить, что он и раньше на каждый свой верный или неверный шаг находил соответствующую пословицу или поговорку. Это неизменно поднимало его в собственных глазах и делало неуязвимым для любой критики.
Он решил в тот же вечер объясниться с Зиной, чтоб на эту тему больше и разговоров или каких-либо недомолвок не было. Отложив работу до более спокойного времени – помнил твердо, что к мрамору надо приступать со спокойной душой, – он направился домой. Шел объясниться, а объяснение поджидало его уже в лице соседа и старого знакомого Никиты Епифанова.