Юрий Пахомов – Трагедия в крепости Сагалло (сборник) (страница 16)
О том, что дела мои, как говорится, швах, я понял по тому, как забегал персонал. Меня перевели в реанимацию, чьи-то нежные руки приложили к губам пахнувший резиной раструб, в легкие стала затекать холодная, с острыми пузырьками вода. Палата заполнилась зеленым светом, впрочем, кажется, я лежал не в палате, а на дне бассейна, отделанном белым кафелем. Рядом со мной присел Гриша Снесарь, на нем было выгоревшее хэбэ и кирзовые сапоги. В такой форме в институте мы участвовали в тактических учениях.
– Ты не мандражируй, – сказал Гриша, поглаживая шрам на лбу, – там так же, только спокойней.
Гриша исчез, и все пространство палаты заполнили отвратительные мохнатые пауки, они бегали по моему распростертому телу, я ощущал уколы их острых коготков. Затем беспамятство, темнота, даже не темнота, как бы серая предрассветная муть, наполненная надоедливым, монотонным гулом. Нет, я не видел ни черного туннеля, в конце которого голубело круглое отверстие, не испытал ощущения полета и понял, что умираю по снизошедшему на меня покою и чувству абсолютной свободы. А когда я очнулся в реанимационном отделении Центрального военного госпиталя имени Бурденко, первое, что испытал, – сожаление – жизнь возвращалась ко мне. Меня перевели в одноместную палату для тяжелых больных. И всякий раз, выныривая на поверхность медикаментозного сна, я видел перед собой усохшую, согбенную фигуру тети Поли, дремлющую в кресле, реже – отца в белом халате и не испытывал к ним никакого чувства. Нас разделяло нечто. Что именно, я не мог объяснить, проще говоря, я еще был там, а они здесь.
В Москве стояла влажная духота, в открытую форточку залетал тополиный пух. Я постепенно возвращался к жизни, с обостренной зоркостью наблюдал за тем, что происходит в травматологическом отделении. Рана в груди зажила быстро, а вот бедро доставляло немало неприятностей. Огнестрелов в ту пору в госпитале было мало, я оказался в центре внимания. У меня через день дежурила тетя Поля, заезжал отец, говорили мало, однажды появился генерал – начальник госпиталя, с ним еще два генерала, и мне прямо в палате вручили коробочку с орденом Красной Звезды. Внешне я выздоравливал, шустро скакал на костылях по госпитальному парку. Меня не беспокоило пробитое легкое, да и нога стала заживать, а вот в образовавшейся за грудиной пустоте поселилось тупое, холодное равнодушие. Как жить дальше я не знал. Одно ясно, меня комиссуют. Кому нужен хромой переводчик? И служить я больше не хотел. Снова участвовать в «неизвестных» войнах? Во имя чего? Гриша был прав: правители страны утратили ясность ума и потеряли контроль над ситуацией. С отцом я на эти темы не говорил, он курировал в ЦК легкую промышленность, но, как ни крути, все равно был функционером со Старой площади. А тут еще меня навестил однокашник по институту Гоша Симонян. Гоша из «арабистов», заканчивал Академию Советской Армии, готовился стать разведчиком. Мы, укрывшись в одном из уголков госпитального парка, распили бутылку армянского коньяка, разговорились.
– Вокруг Афганистана началась нездоровая возня, – сказал Гоша. – Есть информация, что американцы хотят в Афгане установить в горах ракеты, чтобы контролировать значительную часть нашей территории. Если так – то это война. Все это выглядит очень странно. Я дважды побывал в командировке в Афганистане. Наши границы почти не охраняются, афганские и наши пограничники ходят друг к другу в гости чай пить. В стране работает много советских специалистов – инженеров, врачей, учителей, и народ к ним относится хорошо. Нет, нам не нужна эта война. Говорю это не потому, что мне светит Афган. Зачем воевать с соседом, который к тебе хорошо относится?
Сколько раз потом я буду вспоминать этот разговор. Вскоре началась война, Гоша угодил в самую мясорубку и вернулся в родной Ленинакан в виде «груза-200». А затем небо над Афганом и вовсе померкло, солнце затмили крылья транспортных самолетов с поэтическим названием «Черный тюльпан», развозящих по всей стране гробы с русскими парнями, до конца выполнившими свой «интернациональный долг».
Я провалялся в госпитале два месяца.
4
Война преследовала меня в снах, видениях, воспоминаниях – ярких, отчетливых, фрагментарных.
…Вот мы несемся на джипе мимо белых каменных оград, увитых бугенвиллией, за оградами брошенные виллы, зияющие черными провалами окон. Посреди зеленого поля для игры в гольф по башню врыт танк, выкрашенный в желтый пустынный цвет. Узкие улочки, косые тени от развалин, в одном из уцелевших домов порта Массауа открыт магазин экзотических морских редкостей. В глубине магазина из застекленных шкафов таращат глаза рыбы-ежи, белеют пирамиды кораллов, отливают перламутром раковины. Лиловое чучело меч-рыбы укреплено под потолком, на небольшом подиуме замерли морские черепахи. Только что сепаратисты обстреляли улицу из минометов, и в распахнутую дверь затекает кисловатый запах тола. Дом старый, с толстыми стенами. Мы все же успели заскочить в магазин, наш джип лежит на боку, задние колеса вращаются, по мостовой растекается темная лужица бензина. Секунда-другая – и рванет. Морской пехотинец майор Деревянко, тучный, кривоногий, снимает продырявленный осколком берет и сиплым баском спрашивает хозяина:
– Синьор, джин, виски уес?
– Уес, уес! – радостно откликается хозяин магазина, старик итальянец, и достает из холодильника бутылку джина «Олд мен». Стаканов нет, взрывной волной перебило всю посуду. Удивительно, что в городе еще есть электричество.
– Мужики, что вы как неродные? – удивляется Деревянко. – Давайте из горла. Считай, заново народились…
Меня бьет озноб… Пока мчались вдоль портовых складов, было не страшно.
…Вертолет, окутанный дымом, накренившись, уходит в сторону моря. Черный дым, голубизна. Кранты, братцы! Поддуть спасательные жилеты. Сквозь плексиглас виден силуэт нашего тральщика. Прыгай! Вода, мысли об акулах. Трупы избаловали акул. Вертолет шипит, тонет… Пилот вытаскивает «макарыча». Огляделся, нет ли тварей. Шлюпка, подымают на борт тральщика. Рассказ замполита о сражениях советских кораблей в Красном море.
…Горячий песок затекает в траншею, питьевая вода во флягах закончилась, лица у офицеров рекогносцировочной группы покрыты шевелящимися масками – это маленькие серые мухи, отгонять их бесполезно, они повсюду, словно рождаются из праха. Ветерок доносит характерный трупный запах. Единственное сооружение на острове Нокра – итальянская тюрьма, точнее, ее развалины. В них размещен взвод эфиопских правительственных войск, среди солдат полыхает эпидемия желтухи, по утрам слышен лязг – санитары пытаются кирками выбить в каменистой столешнице острова подобие могилы. Из дымки, зависшей над Красным морем, возникает силуэт морского буксира. Я подношу бинокль к глазам и вижу наш флаг. Слава тебе, Господи! Первое, что я сделаю, ступив на борт буксира, выпью ведро воды…
…Южный Йемен. Ночь. Нас четверо. Мы пересекаем взлетно-посадочную полосу. У здания аэропорта, прямо на земле, белеют фигуры бедуинов, устроившихся на ночлег. У каждого в изголовье транзистор, восточная мелодия уносится вверх, теряясь между звездами. Где-то в отдалении кричит ишак.
…Ан-24 завис над Средиземным морем. Внизу – Турция. Я сижу на разножке рядом с радистом в выгородке кабины пилотов. Колпак искрится на солнце, а в промежутке между облаками вспыхивает и гаснет море, оно то голубое, то серое, в мутных пенистых разводьях. Пилот в солнцезащитных очках спокойно говорит: «Слева – истребитель». Точно, «Фантом», старый знакомый. И что ему, суке, нужно? Пилот истребителя машет рукой, улыбается – белозубый негр. Наш второй пилот показывает ему дулю…
Я пробовал пить водку – не помогло, кошмары и вполне реальные видения продолжали преследовать меня. И тогда я стал рисовать, переносить весь этот бред на бумагу и сразу же почувствовал облегчение. Я работал в смешанной технике: тушь, перо, карандаш, пастель – все это ложилось на заранее нанесенные акварельные пятна. Из пестрого хаоса начинали проступать гавань Массауа, в которой тонул дымящийся вертолет, а справа от причала, задрав к небу ржавый киль, лежала на боку королевская яхта. Особенно часто повторялся мой автопортрет в полукружии прицела крупнокалиберного пулемета.
Миновала тихая осень, за ней серенькая бесснежная зима, а вот весна вышла бурная, с обвальными дождями, громовыми раскатами и буйным кипением сирени.
Осень и зиму просидел дома, выбираясь на редкие прогулки. Отец купил мне велотренажер, и я ежедневно совершал велогонку «Тур де Франс» в нашей квартире с обшитыми дубовыми панелями стенами. Иногда от боли темнело в глазах.
Тетя Поля подарила мне элегантную трость, какие были в моде у щеголей в начале века. Трость принадлежала ее отцу. По легенде это произведение искусства, изготовленное в Берне (есть табличка), доктору Морозову преподнес сам красный нарком Семашко.
Меня комиссовали, районный ВТЭК отвалил третью группу инвалидности и назначил смехотворную пенсию. Тяжело ощущать себя инвалидом, когда тебе нет и тридцати. Папка с рисунками распухла, бредовые видения отошли в сторону и лишь изредка напоминали о себе. Я пробовал рисовать карикатуры, отобрал несколько листов и отнес в «Крокодил». Меня принял рыжий парень в клетчатой рубашке и заношенных джинсах, назвался Димой. Он быстро просмотрел рисунки, пощелкал пальцем по пухлой, отвисшей губе и изрек: