Сознание вернулось испугом: что с варенцом? От него осталось зубристое донышко стакана, которое я продолжал сжимать большим и средним пальцами. Пережив гибель варенца, я разобрался и в остальном: я лежал в мешанине из снега и глины, вокруг – небольшая толпа. Рядом со мной бойцы стройотряда в изношенных ватных костюмах и башмаках с обмотками копали землю.
Мне помогли встать, отряхнуться. В толпе оказалась молоденькая санитарка с испуганным лицом. Она велела мне поднять руки, опустить, присесть, встать, пошагать на месте, повертеть головой.
– Порядок, товарищ лейтенант. До ста лет жить будете.
Оказывается, это сработал горбыль «дорнье» – медленный немецкий разведчик. Он часа два висел над городком, на него никто внимания не обращал. Зачем он скинул бомбу на этот жалкий базарчик – непонятно, тут и военных было – раз-два и обчелся. Никто не пострадал. Снесло пустой ларек, вышибло стекла в ближайших домах, пробило бидон у молочницы да меня засыпало землей. Рядом стройбатовцы тянули какую-то траншею, они и пришли на помощь.
– Ну, парень, ставь Богу свечку, с того света вернулся! – весело сказала тетка, у которой я выменял варенец.
Я думал, она вернет мне иголку, но ограничилось сочувствием.
– В могиле-то уж точно побывал! – подхватила другая, у которой варенец был в опрятных махотках.
Плеснуть малость ожившему покойнику ей в голову не пришло.
Я пошел своей дорогой, в левом ухе щекотно зуммерил комар.
Водки на складе не оказалось. Местные жулики сделали вид, что все они члены общества трезвости. Что-то у Мельхиора не сработало, или я не вызвал доверия.
Вечером я сидел в избе у печки и перечитывал – в сотый раз – верстку своей первой книжки. Вошел с улицы Мельхиор.
– Почему не доложили о выполнении задания? – оказывается, он не всегда добрый.
– Какого задания? – не слишком вежливо спросил я – верстка подняла во мне чувство самоуважения. – Вы о водке, что ли?
В его красноватых, будто исплаканных глазах была такая ярость, что мне показалось: сейчас ударит.
Но он резко отвернулся и прошел к себе.
Ночью со мной случилось странное происшествие. Мне захотелось, как говорили в старину, по малой нужде. Скворечник находится за огородом, лень было туда идти, да и темно, я пристроился рядом, за сараюшкой. Только двинулся назад, как сразу и больно наступил на какую-то железяку и начисто потерял и сараюшку, и дом, и всякое представление, где нахожусь. Никакого ориентира, земля и небо слились в сплошную черноту. Сунулся туда, сюда, набил шишек, а прохода нигде нет. Заблудился в двух шагах от избы. Сперва мне было смешно, а потом стало страшно. Я накинул шинель на спальную рубаху, босые ноги сунул в сапоги, а мороз был под десять градусов, так и замерзнуть недолго.
– Кто там? – раздался железный голос Набойкова.
– Это я. Заплутался.
– Что с вами происходит? – спросил Набойков. Я бы сам хотел это знать. Он нашел меня в темноте, взял за руку и привел в избу.
Я опять завшивел. А ведь всего неделю назад я был в поезде-бане и на мне шелковое белье. Есть правило: вши не водятся в шелковой ткани. Им, наверное, скользко. Жаль, что они не знают этого правила.
Весь наш отдел маленько почесывается, здесь сложно с мытьем. В деревне есть одна только действующая домашняя банька – для начальства. Конечно, приближенным дают попользоваться остывшей водой, остальным полная хана. Поезд-баня приходит на полустанок раз в месяц, все другие способы мытья никакого впечатления на вшей не производят. Как-то раз нам запретили ходить через сени – там мылась Ася над корытом, согрев себе воды в чугунке. И тем не менее я не раз замечал, как она скреблась толстой спиной о косяк.
Вчера опять ездил в знакомую часть дочитывать немцам сообщение о сталинградской «конфузии». «Вы слишком рано прервали сообщение», – без тени упрека, просто констатируя факт, сказал Мельхиор. Но откуда ему стало известно? Что еще он знает о соло на трубе из скоросшивателя? Его вечно простуженное лицо было непроницаемо. «Я успел сказать главное», – пробормотал я. «У вас будет радиоустановка, вы скажете текст до конца». Конечно, это не за водкой ездить, и все же… «Для диктора у меня недостаточно хорошее произношение». – «На переводчика вы тоже не тянете». – «Конечно. Я тяну на инструктора-литератора, меня сюда прислали на эту должность…» – «Вы не подчиняетесь приказу…» Вот чем хороша для многих армейская служба: не надо ломать голову над доказательствами.
…Почему-то я попал в тот самый блиндаж, что и предыдущий раз. Пока мы сюда добирались – мне дали в полку провожатого, – немцы все время вели пальбу: мины чиликали, пули рикошетили, будто дергали басовую струну, иногда деревянно стучал пулемет, рвались снаряды.
– Оживленный у вас участок, – сказал я провожатому.
– Хреновый пятачок, – боец плюнул.
Он сказал, конечно, не «хреновый», жестче.
– Почему «хреновый»? – я тоже сказал жестче.
– Потому что у нас самое хреновое место. Мы в низине, а фрицы на взлобке. И у них элеватор – все как на ладони. Лейтенант говорит: когда наступление будет, нас штрафниками заменят. Коли отсюда идти, Савур-могила черный гроб.
– А где этот элеватор?
– Близко. Сейчас не видать ни хрена. Торчит дуля, и никак ее не сшибить. И бомбили, и тяжелой били – как заговоренный.
В блиндаже меня встретили без особого восторга. Солдат наша деятельность раздражает. Они считают, что это пустая трата времени и сил, дешевая игра людей, которые не хотят воевать по-настоящему. Только на Волховском фронте – до моего инспекционного полета на бомбежку – хорошо относились к нашей продукции: листовкам и газете. Летчикам мешал докучный груз, и они сбрасывали всю контрпропаганду над нашими позициями. Бойцы использовали бумагу для самокруток и «козьих ножек». Они утверждали, что наша бумага лучше курится, чем бумага центральных газет или «Фронтовой правды».
Штатному диктору полагается боец-рупорист, но я не был штатным диктором, надо было самому вынести рупор в ничью землю. Заползать далеко нет нужды: радио достаточно горласто, чтобы фрицы услышали, но после ночного приключения я боялся заблудиться. А потеряться тут – это не то, что между избой и уборной. Потом я сообразил, что легко найду дорогу назад – по шнуру…
Сейчас немцы стреляли трассирующими пулями – для порядка, в никуда. Но стоило начать передачу, огонь оживился, а через минуты-две они лупили из всех калибров. Блиндаж здорово трясло. Все было, как в первый раз, стоило для этого ехать.
Что-то серьезное они подключили, земля посыпалась со стенок. Я, тем не менее, с армейской тупостью продолжал брусить никому не слышный текст. В блиндаж ворвался разъяренный комвзвода.
– Кончай свою фигню! – он выразился крепче. – Все равно они ни хрена не слышат.
– Уже кончаю… кончил, – сказал я, призвав, как положено, фрицев к сдаче в плен с посулом жирного супа, прекрасного обращения, интересной работы по специальности и скорейшего возвращения домой после нашей победы. Не жизнь у нас в плену, а масленица, вот бы нашим гражданам так!
– Что ты несешь, если их так раздражает? – спросил лейтенант.
– Что и всегда, – пожал я плечами.
– Не загинай! Что я, пальцем сделан? Фрицы хрен положили на вашу трепотню, а сейчас как с цепи сорвались. – Он иначе назвал то, с чего сорвались фрицы. – Знаешь, не ходи сюда больше. Ну тебя на хрен. И без тебя тут хреново, хреновей некуда.
– Вам же лучше: я расшатываю фрицам нервы.
– Ты нам расшатываешь нервы. А себе уже расшатал. Что ты рожи корчишь?
– Хочу тебе понравиться.
– Слушай, а ты не поехал малость? Какой-то у тебя глаз мутный.
– Ладно. Пойду за рупором.
– А чего за ним ходить? Сам придет, если что осталось.
Он сказал бойцам, и они подтянули за шнур искалеченный рупор.
Я не испытывал к нему такого отвращения, как к его собрату из скоросшивателя, но легко сдержал слезу при виде печальных останков.
Два дня меня не трогают. Если б не вши, я просто не знал бы, чем себя занять. А так скребешься и чешешься дома, потом бежишь в уборную и даешь этим гадам большое сражение. Главные их силы располагаются по резинке моих несравненных шелковых подштанников. Бьешь их до посинения от холода, в уборной дует из всех щелей, и, похоже, истребляешь всех до единой. Но через несколько часов опять чешешься, как шелудивый пес. И пиретрум их не берет, хотя я потратил весь мой немалый запас.
Сегодня я поймал себя на том, что привык к ним. Во всяком случае, они досаждают мне чисто физически, а не морально, что при моей брезгливости невероятно. На Волховском я психовал из-за каждой несчастной вши, а сейчас отношусь к ним со спокойствием эскимоса.
Я все время о чем-то думаю, но сам не могу понять толком о чем. Думаю, тревожусь, тоскую, но все как-то без четкого содержания. В башке мешаются воспаленные глаза, сопливый нос Мельхиора, Асина жирная спина, скребущаяся о косяк, пустое озабоченное лицо Набойкова, наш спящий на ходу боец – и все это исходит смрадом тревоги. А потом в башке теснятся московские виды: трамвай, бульвар, булыжник нашего темного переулка, обитая дерматином дверь, шарк знакомых шагов – и я начинаю глотать слюну – по старому совету еще школьных дней, – чтобы не разреветься.
Только этого не хватало. Через кухню то и дело шляются с озабоченным видом Мельхиор, Набойков, Ася. Их мнимая деловитость раздражает. Они тоже почесываются, но этим не исчерпывается их существование. Каждый служит своей темной, большой или малой, тайне. Я же только чешусь и жду чего-то недоброго. Что еще измыслит деятельный и праздный ум Мельхиора? Впрочем, почему праздный? Все, что он придумывает, весьма целеустремленно: хреновый пятачок, ундервудная ночь, усманская командировка – звенья одной цепи. Я перестал ходить в столовую, но не потому, что мне не хочется жрать. У меня такое чувство, что если я выйду из дома, то уже не вернусь назад. Куда я денусь? А черт его знает! Не найду своей избы, ее не окажется на старом месте. А и найду, меня не пустят, скажут, все места заняты.