Юрий Нагибин – Перед праздником (страница 4)
— Нагляделась? — спросил Степан.
— Ей-богу, видела! — Мать зашлась смехом и обессиленно опустилась на лавку. — Чтоб мне с места не сойти, видела! А думала, брешут люди! — Она содрала с головы косынку и стала обмахиваться ею. — Да откуда же, Степа, они только берутся?
— Оттуда же, откуда все… — осторожно улыбнулся Степан.
Марья Васильевна сконфузилась, засмеялась и раскраснелась еще больше.
— Будет тебе!.. — замахала она на мужа руками.
Вдруг глаза ее потускнели, потом закрылись, нижняя губа отвисла, и мать, как была, сидя задремала. С ней и прежде бывало такое. Стоило случиться чему-то необыкновенному, что заставляло ее восторгаться, переживать, волноваться, как возбуждение разрешалось таким вот мгновенным, коротким сном. Этот сон мог застигнуть ее и на лавке, и у печи, и у корыта, и в огороде. Спала Марья Васильевна не более двух-трех минут. Чихнув, она открыла глаза и принялась готовить обед…
Щемящая, непонятная тоска овладела Наташей. В своем доме, среди своих она ощутила себя вдруг совсем одинокой. Как потерянная вышла она из дому и побрела через дорогу к прозрачно-редкому ольховому леску.
Звонко спотыкаясь на стыках рельсов, прошел из города торфяной порожняк. Продолговатые, белые, как кипень, облачка дыма поплыли над землей, оставляя на проводах и деревьях ватные хлопья. Едко, тепло и сладко запахло паровозом.
В ольшанике было прохладно и сыро. Вся земля давно просохла после вчерашних ливней, только этот маленький лесок не поддался солнцу. Под ногами хлюпало, мокрые высокие травинки щекотно липли к коленям, с деревьев стекали за ворот холодные струйки. Наташа шла напролом, с силой отмахивая мокрые ветки, и вслед ей будто рождался дождь: гулко барабанили по тугим лопухам сбитые капли.
Миновав лесок, Наташа очутилась на обширной вырубке. Ее до нитки промокшее ситцевое платье стало прозрачным, волосы жалкими прядками лепились на лбу, щеках и шее. Впереди, сколько хватал глаз, торчали скучные черные, рыжие и серые пни, — все деревья давно стали шпалами узкоколейных дорог.
А что там дальше, за этой вырубкой? Наташа не знает. Конечно можно спросить отца, он скажет: торфяное болото, лес, река. Ну, а за торфяным болотом, лесом, рекой? И отец не знает. А что вообще лежит за тем, что мы видим и знаем? И можно ли что узнать до конца? Почему ей тоскливо и пусто сейчас, когда утром было так радостно? Она не знает. А ведь, казалось бы, о себе она все должна знать. Дальнее, самое важное и сокровенное, от нее скрыто. Неужели и взрослые люди не знают себя и так же вот томятся незнанием?..
Наташа заплакала… Этого с ней еще никогда не бывало: она могла плакать от боли, от злости, от зависти, от унижения, но никогда не плакала просто так. Слезы эти рождались в той самой потаенной глуби ее существа, куда она еще не могла заглянуть. Пройдет много лет, ей вспомнятся и эта печальная вырубка, и холодная влага деревьев, и горячие слезы, и она поймет, что тогда впервые собственная душа стала для нее ношей.
Наташа плакала, сидя на пеньке, и вытирала мокрое лицо мокрым подолом.
В седьмом часу вечера, сразу после обеда, отец стал собираться на работу.
— Чего это ты? — удивилась Марья Васильевна. — Тебе же к восьми!
Степан вообще отличался медлительностью и для каждого дела оставлял себе запас времени, но на этот раз он перехватил.
— Надо… — ответил он уклончиво и стал на лавку, чтобы достать с печи ботинки.
— Постой, я тебе шерстяные носки принесу.
Марья Васильевна притащила ворох чистых портянок, носки домашней вязки и кинула на лавку.
— Обуйся теплее, вечерами сыро…
Степан взял носки, с сомнением оглядел их.
— А парных нету?
— Да нешто не парные? — Марья Васильевна видела, что сделала промашку, но не желала признаться. — Зато цельные. Небось не на гулянку идешь, были бы ноги в тепле…
Степан стал обуваться. Плотно натянув носки, он огладил ладонью пятку и пальцы, проверяя по военной привычке, нет ли где складочки или морщинки, затем вытащил из вороха сухих, жестких портянок кусок сурового полотна и с щелком расправил в руках. Полотно оказалось вышито цветными нитками: огромный гусь, угрожающе растопырив крылья, пытается ущипнуть красным клювом желтенького цыпленка.
— Ты зачем мою картину взял? — закричала Наташа и выхватила гуся с цыпленком из рук отца. Это была ее премия за общественную работу в школе.
— А пропади она пропадом! — изумилась Марья Васильевна. — Сама под руку сунулась!
Наташа бережно свернула вышивку, унесла ее в свой угол, затем быстро вернулась назад.
И Наташа и Колька любят смотреть, как отец собирается на работу. Есть особая торжественность в его медленных, округло-четких движениях. Чувствуется, что он делает все с удовольствием и вкусом, что предстоящая работа ему приятна, что жизнь вообще дело простое и радостное. А сегодня к тому же у него необычное дежурство: он идет «гасить паровоз».
За этими словами Наташе чудится: языки пламени лижут лицо и руки отца, зловеще отблескивают в его лучезарной каске, но он смело врубается в самое пекло и усмиряет бушующий огонь. Правда, со слов Кольки она знает, что паровоз гасят совсем просто: выгребают жар из топки, и делу конец. Но это объяснение ничуть не мешает Наташе видеть совсем иное.
— Пап, а ты погасишь сегодня паровоз? — спрашивает она таинственным голосом.
— Ясно, погашу, ведь праздники, — спокойно отвечает отец.
Степан зашнуровывает ботинок, ловко продевая намусоленный кончик шнура в круглые дырки; покончив с этим, туго подтягивает шнурки и обвязывает их вокруг ноги. Столь же старательно обувает он и другую ногу, затем несколько раз пристукивает ногами об пол. Натягивает фуфайку, заправляет ее в брюки, надевает пиджак, а поверх ватник. Вся эта одежда скупо и ладно облекает его, он становится упругим и плотным, и Наташе думается, что теперь отцу не страшны никакие испытания и опасности, поджидающие его там, среди беснующейся огненной стихии…
Тем временем Марья Васильевна заливает чай в термос и бросает туда несколько кусков сахару: на работе Степан никогда не ест, но пьет много.
— Где Виктор? — спрашивает отец, старательно пристраивая на голове кепку со сломанным козырьком.
— Умаялся, на копенке спит, — отзывается Марья Васильевна.
— Не простынет?
— Я попонку ему подстелила.
— В таком разе до свидания, — говорит отец. — Я сегодня рано вернусь.
Наташа глядит отцу вслед, зажмурившись, будто ослепленная сиянием невидимой каски, затем вдруг подскакивает к Кольке, нагибает его голову, больно проводит большим пальцем против волос и с высоким, испуганным криком бросается вон из дому.
Колька, счастливо засмеявшись, бежит следом за ней.
Как бы ни разлучали сестру и брата их дневные дела, к вечеру они обязательно сходились, чтобы поиграть вместе. К играм своим они привлекали обычно соседскую Соньку, черненькую девчонку, похожую на скворца: она сглаживала остроту соперничества между сестрой и братом. Сонька доверчива, бесхитростна и неловка. Она проигрывает во все игры. В прятках она всегда водит, в жмурках никого не может поймать, в пристеночке остается без единой конфетной обертки. При этом она никогда не признается, что играет хуже других, и потому ее особенно приятно обыгрывать…
— Аты-баты, шли солдаты!.. — громко считает Наташа, ударяя по груди Соньку, брата и себя.
Сейчас решится, кому первому водить в прятки. В глазах Соньки ожидание, надежда, вера: быть может, наконец-то окажется, что водить не ей.
— …и купили са-мо-вар! — произносит Наташа по складам, и последний слог решает Сонькину судьбу. Она с покорным видом прижимается головой к стене избы и крепко, до желтых кругов, зажмуривает глаза…
За игрой детей с интересом следит Орест Петрович. Он только что вернулся с новой, самой дальней торфяной залежи и сейчас с удовольствием покуривает, сидя на ступеньках крыльца. Оресту Петровичу нравится наблюдать, как четко обнаруживаются в игре детские характеры. Колька — труженик: когда ему надо спрятаться, он сломя голову мчится к дальнему стогу и зарывается в сено глубоко и основательно, будто намерен отсиживаться там год. Наташа — вся риск и дерзость: она не прячется даже, а просто становится за спиной водящей Соньки или садится на корточки у ее ног и «выручается» сразу, как только Сонька объявляет: «Вожу!» А в Соньке замечательно то кроткое упорство, с которым она переносит все неудачи…
Дети не замечают Ореста Петровича, порой они проносятся мимо самого его лица, порой прячутся за ним, как за старым пнем; он слышит тогда нежный запах детского пота, загорелой теплой кожи и сена, приставшего к их одежде.
Под их быстрыми ногами пыль встает столбом над утоптанной площадкой двора, золотисто-розовая от уходящего солнца. Да и все сейчас на земле: деревья, стены и крыши изб, плетни, дорога, — покрыто горячим, розоватым золотом. Только маленькие облака в легком голубом небе сохраняют дневную чистую белизну. И вдруг все разом меняется. Солнце прямо на глазах падает за обнесенный лесом край земли, и земля накрывается спокойной ясной тенью, а золотое и розовое уходит ввысь, к облакам.
Улыбка тихой радости трогает обветренные губы Ореста Петровича. Сегодня у него счастливый день. Теперь уже нет сомнения, что разведка не подвела: новая залежь и впрямь самая богатая в районе. А впереди у него два свободных дня, их можно целиком посвятить рыбалке. Как удачно, что его командировка пришлась на самый конец апреля! Чернуха идет всего пять-шесть дней, в самый стык апреля и мая. Некрупная ровная плотва — гладкая, тяжелая икрянка и шершавые молочники — берет без передышки от зари до зари. Что ни проводка, то поклевка, только вовремя подсекай! И как ни осторожно снимаешь ее с крючка, она непременно обдаст тебя розовой липучей икрой или молоками. А время от времени крепко и сильно — удилище дугой — берет язь. Тут уж все соседи-рыбаки оставляют свои удочки и с замиранием сердца следят, как ты ведешь его под водой к лодке или к берегу, чтобы подцепить сачком. Ловишь так, что к исходу дня рука отваливается, поясница деревенеет, в глазах пестрит золотая и синяя рябь, а когда, мертвенно и блаженно усталый, валишься на постель, перед тобой все струится и блещет околдованная солнцем вода, серебристо посверкивают маленькие тела рыб…