Юрий Нагибин – Павлик (страница 35)
Двигая переносьем так, что подскакивали очки, Вельш, что-то бормоча, бродил из угла в угол.
Ржанов яростно курил.
Кульчицкая листала словарь.
Шидловский глядел в окно.
Вошел Тищенко, откозырял и молодцевато доложил:
— Товарищ редактор, согласно вашему приказанию… товарищ Геворкову разбомбило!..
— Работайте, товарищи, — коротко сказал Ржанов, затем повернул к Павлику большое бледное лицо: — Пойдемте, Чердынцев…
…Громадная воронка подходила краем под террасу дома, и терраса превратилась в балкон, нависший над неглубокой бездной с обкусанными краями. Обнажившиеся пласты земли торчали выступами красной глины, бледного известняка; воронка позволяла судить о мощи звука, сопутствовавшего гибели, она походила на посмертную маску разрыва.
У дома никого не было, кроме пожилого бойца в плащ-палатке поверх шинели, с гремящим котелком на боку, шанцевым инструментом за поясом, ложкой за голенищем. Завидев приближающихся командиров, боец поднялся с чурбачка, провел пальцами по выцветшим на концах, цвета проса, усам и козырнул.
— Вот ведь какая напасть, — сказал он улыбаясь, взгляд его также выцветших и каких-то нежно-хмельных глаз был обращен к Ржанову. — Первый раз отпуск в тыл получил на три дня, ребята адресок дали к вдове Поченковой. Добрая, говорят, к нашему брату женщина, погостишь у нее за милую душу. И надо же, товарищ старший политрук: выбрался солдат в кой век раз до хорошей женщины, так у него на глазах дом ейный в щепу летит, а женщину на носилках уносят…
— Скажите… а девушки вы тут не видели? — спросил Ржанов. — Черненькая такая, с голубыми глазами?
— Так вы за девушку интересуетесь? Как же! Она, видать, на террасе спала. Как отгребать стали, она выползла, маленькая, черная, на мыша похожа. Лицо вся посечена, в ранках стеклянная стружка блестит. Вылезла и побегла по улице, почти нагишом. Ее санитары насилу поймали, все кричала: «Жить, жить хочу!..» Скажите, товарищ старший политрук, зачем таких молоденьких посылают?
— Никто не посылал, сама пошла, — жестко ответил Ржанов.
— Сама!.. Другой переплет. Значит, ей совесть иначе не позволяла. Такая маленькая, — повторил боец про себя, — мне в подсумок влезет…
Сквозь выбитые стекла террасы и сорванную с петель дверь Павлик видел внутреннее убранство дома: стол, крытый узорчатой клеенкой, горку с битой посудой, выехавший на середину комнаты и как-то бесстыдно растрепанный кактус.
Не сказав ни слова, Ржанов побрел прочь от дома, Павлик за ним.
— Я здесь подежурю, — виноватым тоном промолвил им вслед боец, — может, из хозяйкиной родни кто посля подойдет. А то в доме добра, и-их, как много!
Вечером Ржанов, Павлик и Шидловский пошли навестить Беллу.
Госпиталь находился по ту сторону железной дороги, за стекольным заводом. Минуя полотно, усеянное осколками и обрывками железа, они невольно прибавили шагу и вскоре вошли на территорию завода. Весь двор был усеян стеклом, блестящим и страшным в своей хрупкости. Стекло хрустело под сапогами, стекло сияло грудами битых бутылок, радужилось, бросая хрупкие спектры вправо и влево, вверх и вниз. У черной стены цеха — чудом уцелевший шар громадной колбы, похожий на стеклянную бомбу, казалось, набухал звенящей смертью…
Белла лежала в мужской палате. Сгустились сумерки, и Павлик не сразу узнал ее в маленьком черном существе с коротко стриженной головой. Голова Беллы так легка, что даже не смяла подушки, бинт чалмой сбегал по шее к плечам и груди. Из-под бинта торчали клочья ваты, горло окутано ватой в чем-то жирно-желтом.
Они стояли над кроватью, молчаливые, грубые в своей целости и здоровье.
— Глаза уцелели — это главное, — произносит наконец Шидловский. — Остальное в два счета залечат.
— Нет, — хрипло, с ожесточением возражает Белла. — Я совсем урод. Из меня вытащили двести тридцать осколков, а осталось еще больше. Посмотрите…
Взгляд ее обращен к Павлику, он наклоняется, она оттягивает бинт на горле.
— Что вы пустяки говорите! — Павлик находит в себе силу придать естественность голосу. — Это же на самой поверхности кожи…
— Я совсем, совсем изуродована, — упрямо говорит Белла и начинает плакать.
Они пытаются утешить ее, говорят жалкие слова, за которые им стыдно друг перед другом. Белла откашливается, в горле что-то пульсирует, дергается, ей больно плакать, она пробует перестать, но это еще больней. Она нажимает пальцами на грудь, словно пытаясь задержать плач. В палате темно, неуютно, тоскливо.
Ржанов просит Павлика сходить к доктору. Павлик с облегчением выходит: страшно стоять над ней, ощущая свое бессилие.
Доктор, двадцатилетняя девчонка, выслушала Павлика с хмурым видом, ее сведенные у переносья брови угрожающе нависли над глазами.
— Медицина… — сказала она, и ее юность, с трудом замаскированная, плеснулась ей в лицо широкой улыбкой. Дальше последовала звонкая, как стихи, латынь. Павлик ничего не понял, но обилие тяжелых, окованных медью слов убедило его, что дело плохо. Он тщетно пытался добиться от врача простых, ясных слов и прибег наконец к последнему средству.
— Один из нас любит эту девушку, — сказал он, — спасите ей лицо.
Сложный латинский термин застрял в горле у врача на звучном, как икота, слоге. Она мучительно покраснела, и Павлик увидел вдруг, что перед ним очень некрасивая девушка с веснушчатым носом и рыжими глазами.
Она доверительно сжала его руки:
— Я вызову к ней нашего профессора. Он замечательный специалист, он все сделает. Она останется такой же хорошенькой…
Веснушки ее из-за румянца стали оранжевыми, в рыжих глазах сверкнул изумруд.
— Спасибо, — сказал Павлик, врач проводила его взглядом, милая, смущенная и удивительно некрасивая.
Когда Павлик вернулся в палату, Белла продолжала повторять все на той же ноте упрямым, злым голосом:
— Я вся изуродована!.. Я останусь уродом!..
— Успокойтесь, я говорил с доктором, — бодро сказал Павлик. — Вы отлично поправитесь!
— Я знаю это, но я навсегда останусь уродом. — Белла снова стала плакать, кашлять, хрипеть…
Из-под одеяла выпала ее узкая нога с крошечной ступней, на Белле было мужское белье, другого в палате не оказалось.
Пора уходить. Маленькая восковая рука тянется к столику, к шоколадным кубикам в серебряной обертке.
— Возьмите… — хрипит она, и Шидловский со смущенным смешком берет два кубика.
Белла уже не плачет, ее веки устало опущены. Шидловский умело и ловко поправляет ее постель. Павлик просит няньку перевести Беллу в другую комнату. Тут накурено и дует из окна. Ржанов целует Беллу в лоб. Одеяло слабо подрагивает на ее груди, на черном, обугленном лице из-под опущенных ресниц чуть мерцают светлые щелочки-глаза.
Вот они, осторожно ступая, двинулись к выходу.
— Останьтесь, — сказала Белла.
Павлик понял, что это относится к нему, вернулся и встал у ее изголовья.
— Вас не мучит, что вы так поступили со мной? — спросила Белла.
— О чем вы?..
— Оттолкнули человека, как… как, — она не могла найти слов и раздраженно закончила: — Как какую-то дрянь!
— Я не отталкивал человека, Белла, — твердо сказал Павлик. — Именно потому, что вы человек, настоящий человек, я не мог поступить иначе.
— Наверное, я чувствовала, что мне отпущен короткий срок, — не слушая, продолжала Белла. — Мне так хотелось немного счастья… Ведь я молодая… разве это трудно понять?..
— У вас еще будет много счастья, Белла…
— И будет, будет! — произнесла она с неожиданной силой. — Думаете, эти осколки, шрамы, перекошенный рот помешают мне быть счастливой. Нет! Меня еще будут любить, будут!..
Он посмотрел на черную, как-то недвижно мечущуюся по подушке голову, и ложь, чем-то близкая правде, сама сорвалась с языка:
— Мне кажется, я начинаю вас любить, Белла…
— А я так нет! — произнесла она злорадно. — У меня все прошло! Да и не любила я вас… И благодарна, что вы помогли мне это понять.
Глаза Беллы ярко блестели и даже на расстоянии чувствовалось, что вся она пышет жаром.
— Я пойду, Белла, вам нужен покой…
— Идите…
Павлик тихонько коснулся ее тонкой, раскаленной руки.
— Поцелуйте меня, — попросила Белла и хрипло добавила: — Если вам не противно.
Павлик встал на колени, осторожно обнял ее вместе с подушкой и прижался губами к ее маленькому, горячему, часто дышащему рту. Она чуть слышно простонала, словно вздохнула ее бедная душа, и слабым движением отстранила его.
— Ох, милый!.. Я все врала, я люблю вас… ужасно люблю… Уходите и не смейте больше приходить… Слышите?.. — произнесла она почти грозно.
Товарищи поджидали Павлика на крыльце. Назад шли другой дорогой, холодные хрупкие горы битого стекла остались в стороне. Одиноко, потерянно пропел паровоз на путях. Павлик вспомнил, как впервые появилась Белла в редакции. Пришла она ночью, прямо с московского поезда, в самый разгар бомбежки, из грохота и воя рвущихся бомб, счастливая, веселая, не тронутая войной. Страх не приставал к ней, как грязь к очень опрятным людям. И теперь этот хрип, мечущаяся по подушке черная, стриженая голова, страшное, медленное выздоровление…