Юрий Нагибин – Павлик (страница 24)
Женщина метнула на Павлика короткий, торжествующий взгляд:
— Да вот пришел военный, грозит мне, под конвоем, говорит, поведут!
— Кто такой? — спросили из-за двери.
— Не знаю я, вроде лейтенант!
— Эй, товарищ лейтенант! Освободите помещение! Вам это старший командир говорит!..
— Я вас не вижу и не знаю вашего звания. Но если Самохина не явится завтра на работу, сюда придет комендант, и вы сообщите ему и ваше звание, и все остальное.
Женщина с надеждой смотрела на дверь, но дверь молчала. В тишине громко тикали ходики. Полные губы женщины дрогнули, она медленно опустила голову. Павлик повернулся и вышел из дома…
На следующее утро в наборном цехе, отделенном от редакции фанерной перегородкой, воцарился дух галантности: там работала новая наборщица, и Петров с Енютиным состязались в деликатном обхождении.
Павлик поначалу не узнал в скромно одетой, миловидной женщине, склонившей над кассами повязанную темной косынкой голову, вчерашнюю «купеческую дочку». Она смыла с лица краску, открылось ее настоящее лицо, совсем молодое, матово-белое; под выпуклыми, красивыми глазами Анны кожа слегка морщилась, это не старило ее, но, говоря о пережитом, сообщало лицу осмысленность и человечность.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — сказала Самохина мягким, грудным голосом, вскинула и тут же потупила большие, под густыми ресницами глаза.
Павлик, в качестве выпускающего, постоянно имел дело с типографией и вскоре с удивлением убедился, что и вела себя Анна в типографии безукоризненно. Она пропускала мимо ушей игривые, хотя и туманные, по обыкновению, замечания Енютина и дала решительный отпор Петрову, когда тот, объясняя ей какие-то наборные тонкости, слегка обнял ее за талию.
— Но-но, без рук!.. — сказала Анна суровым, брезгливо-холодным тоном.
Признавала Анна одного Павлика, она обращалась к нему за советами, торопилась показать готовый набор, вспыхивала, когда Павлик ее хвалил, с покорным видом выслушивала замечания. И в командирской столовой, куда ее устроили, чтобы чем-то возместить ее труд — жалование вольнонаемной наборщицы было ничтожно, — Анна всегда приноравливалась к Павлику: садилась, когда он садился, одновременно с ним принималась за еду, вставала из-за стола, когда он вставал.
Павлик считал, что Анна просто выслуживается перед ним из опасения, как бы он окончательно не порушил гнезда, свитого ее другом. Но однажды, когда в наборной никого не было, она сказала ему доверительно:
— А товарищ тот — ушел и все вещички свои забрал, подчистую…
— Тем лучше, — суховато сказал Павлик. — Ведь вы, я слышал, жена фронтовика…
— Вдова… Мой еще летом без вести пропал.
Женщина вдруг улыбнулась и протянула Павлику маленькую, испачканную свинцовой пылью руку.
— Спасибо вам, — сказала она просто.
13
Вернувшись в этот день домой, Павлик увидел на своей кровати конверт и тотчас узнал Катин почерк. Лицо его вдруг похолодело, он понял, что побледнел. Что это — дурное предчувствие, угадка? Вскрыв письмо, он прочитал его раз, другой, третий — и слова так втравились в мозг, что он запомнил их от первой до последней строки.
«Милый, зачем я получила твое последнее, такое запоздалое письмо! Без него мне было бы легче. Ты так долго молчал, что я решила — это лучше для нас обоих. Прости, я и сейчас так думаю, хотя и плакала, читая твое письмо. Но ты написал его просто от одиночества, оттого, что у тебя там не слишком хорошо все сложилось. Ты скучаешь по Москве, по дому, по маме, а думаешь, что по мне. Я тебе не очень нужна, Павлик, иначе бы ты не уехал, иначе не молчал бы так долго. Мне было очень одиноко и тяжело, я стояла перед трудным выбором, который решал мою жизнь. А ты не только не помог мне, ты даже не потрудился ответить. И в последнем письме ты ни слова не пишешь об этом. Тебя совсем не интересуют мои жизненные планы и стремления. Нашелся человек, который поддержал меня, помог, вдохнул веру в себя. И я нужна этому человеку, я впервые узнала, что такое быть нужной. А тебе, Павлик, нужна только твоя мама. Ну что же, она остается с тобой. Не сердись, что я приняла решение за нас обоих, но ведь и ты сам решил свой отъезд…»
Настоящий, сокрушительный смысл письма как-то не сразу открылся Павлику. Он долго размышлял над тем, что несправедливо и даже глупо равнять его отъезд на фронт с тем, что сделала Катя, дивился ее холодному тону; единственным прорывом в живое чувство явилось впервые сказавшееся недоброжелательство Кати к его матери; с непонятным удовлетворением отметил свою проницательность: он давно угадал, что в Катиной жизни возникло что-то новое, враждебное всему, что связывало их прежде. Потом он долго прислушивался к той странной пустоте, которую ощутил в себе; неужто он навсегда обречен нести в себе эту пустоту, да и чем заполнить ее, раз Кати уже никогда с ним не будет…
В первые минуты Павлик даже не очень страдал, пока не облеклись в плоть и кровь отвлеченные формулы утраты: «Я потерял Катю», «Кати нет и не будет», «Кати нет» — это значит, что не будет ни ее глаз, ни губ, ни рук, ни полного дыхания, ни ночного тепла — ни всего, чем была их близость. «Кати нет» — это значит, что никогда уж не сможет он вызвать ее образ, не проснется с чувством, что она тут, рядом, возле него, и сердце его не зайдется от благодарной нежности. «Кати нет» — это значит, что она рядом с другим человеком, и тот не в воображении, а в яви видит ее, вдыхает ее запах, ощущает ее тепло, касается ее тела, открытого ему так же, как было оно открыто Павлику. И тогда ему показалось, что он сходит с ума от злой и унизительной боли, о возможности которой даже не подозревал.
Павлику стало душно и страшно, он вышел на улицу и долго бродил по городу. Он не мог вернуться домой, к товарищам, не мог притворяться, будто ничего не случилось. Но и оставаться один не мог. Ему нужен был кто-то, перед кем он не стыдился бы своей боли, своей унизительной зависимости от другого человека. На миг мелькнул перед ним образ Беллы и тут же погас.
Пробродив несколько часов по городу, Павлик, смертельно усталый, вернулся домой и почти без сознания повалился в кровать…
А утро принесло неожиданность. Вся комната была пронизана нестерпимым блеском, каждый предмет, способный отражать свет, стал маленьким солнцем. За окнами сиял, сверкал, лучился свежий, молодой свет. Золотой, в голубых тенях деревьев, он устлал крыши, улицу, сугробами привалился к плетням и крылечкам и, будто огромное зеркало, направил весь изливающийся на него свет в комнату. Вернулась зима, за одну ночь уничтожив кропотливую работу весны. Отступившей весне осталось только небо, голубое, чистое, в легких, белых барашках облаков.
На душе у Павлика было печально, тихо и легко. Сходное чувство испытывает, верно, человек после тяжелой болезни. Он еще слаб, еще полон мукой пережитого, но уже тянется к жизни, верит, что она вновь вернется к нему со всеми радостями и надеждами.
Вслед за Катиным письмом пришло письмо от матери. Павлик смотрел на листочки, густо исписанные резким, размашистым почерком, и не решался читать. Он боялся, что мать — отчасти ему в утешение, отчасти из неприязни к бывшей невестке — слишком сурово осудит Катю. А ему хотелось в неприкосновенности сохранить свою память о ней. Еще вчера мог он принять самые злые и жестокие слова, но минувшая ночь, скрывшая первую боль, сделала его великодушнее. Охотнее всего он просто отложил бы письмо, но не мог поступить так с письмом матери. Как бы желая смягчить силу удара, он стал читать не с начала, а с середины.
«…Что же делать, сыночек, если Катя может любить человека, только пока он с ней. Она вполне искренне сказала, что этого не случилось бы, останься ты в Москве…»
Значит, мама говорила с Катей, видела ее! Павлик обратился к началу письма…
Мать писала, что, к сожалению, не может сказать ничего дурного о новом муже Кати: очень вежливый молодой человек, некрасивый, но приятный, высокий, ладный. Ходит с палочкой — только что выписался из госпиталя, где и состоялось знакомство.
«Он обладает перед тобой, по меньшей мере, двумя преимуществами: он здесь, а ты далеко; кроме того, он убежден, что Катя будет великой певицей, и с трогательным вниманием следит, чтобы Кате не надуло, чтобы она не простудила горло…»
В этом сдержанном, рассудительном, чуть ироническом, продуманно-бесстрастном письме Павлик увидел то, что мать тщетно пыталась скрыть: ее тревогу, ее оскорбленность, ее протянутые к нему руки. Это читалось в доходящем до сухости самоограничении, в трепетной боязни ненароком усилить боль, в том, наконец, что мать написала так непривычно много, словно боялась отпустить его от себя, оставить одного. Она не хотела быть утешительницей, но если у Павлика стало теплее и надежнее на сердце, значит, письмо принесло утешение. Да и что такое утешение? Тепло, протянутой к тебе руки…
«На больших путях твоей жизни, — заключала мать, — ты с Катей уже не встретишься. Прими это и иди дальше. Твоя мама».
И он пошел дальше. Если бы Павлика спросили теперь, хочет ли он после всего происшедшего вернуть Катю, он бы с полной убежденностью, что не грешит против самого сокровенного в себе, ответил: «Нет». Куда же девалась в нем недавняя страстная привязанность к Кате, телесная слитность с ней, с ее живым образом? Не в силах найти ответ, Павлик решил, что для постижения этого ему, видимо, недостает душевного опыта. Наверное, так бывает не с ним одним…