Юрий Нагибин – Не дай ему погибнуть (страница 25)
Итак, я сознательно вмерз в лед профессорского равнодушия и принялся дрейфовать по океану сонливого полубытия. А потом был короткий взрыв: в кабинет ворвалась молодая женщина и обрушила на нас звонкую россыпь прекрасной русской речи. Внучка выходца из России, сотрудница института, очаровательная эта женщина вывела нас из транса. Вдруг она заговорила о Мальмгрене, которого хорошо знал ее отец-океанограф. Меня это обрадовало, ведь и Мальмгрен — один из героев будущего фильма. Мальмгрен воспитывался на хуторе, на жирном крестьянском молоке, желтом масле и густой сметане, но вырос слабым, хилым, неспособным к физическому труду. Всю недолгую жизнь борол он свое нездоровье и почти победил его, но, вот горе для полярника, страдал морской болезнью. Он был общителен, по-девичьи деликатен и трогателен в отношениях с людьми, он долгое время носил очки лишь потому, что получил их в подарок. При всей веселости, общительности и легкости Мальмгрена в замке его души всегда оставался один запертый покой, куда никому не было доступа. Но в отличие от Синей бороды он скрывал там не тела жертв, а себя самого, свою глубокую серьезность и боль, боль викинга, не переносящего качки…
Тут произошло нечто вроде пробуждения Везувия. Гора профессорского тела пришла в движение; сперва заколебались розовые округлости вершины, затем в содрогание пришли склоны до самого подножия. Послышались далекие раскаты, потом грозно нарастающий рокот, бульканье, сотрудники отдела зачарованно подняли головы, ожидая рождения чуда. Звуковой хаос утишился, обрел ритмический строй, близкий человечьей речи:
— Однажды Мальмгрен… ха, ха, ха… «пропустил» в метеорологическом журнале тридцать первое апреля!..
Ловя краткий миг пробуждения, я крикнул на выдохе, словно в окошко проносящегося мимо поезда:
— Расскажите об Амундсене!
— Что я могу рассказать?.. О нем столько написано!.. Тысячи, тысячи страниц… Целая библиотека. — Слабым движением толстой руки профессор указал на золотящиеся корешки книг, заполнявших стеллажи. — И потом вы же в Норвегии… Смотрите вокруг себя, смотрите. Амундсен во всем… в зданиях… в улицах… в траве… деревьях, горах, воде…
Я внял совету и, отложив на время поиски знакомцев Амундсена, отправился на машине в Драммен. Оправа Драммена, по-норвежски уютного, чистого, красивого города, так прекрасна, что я не мог отдать должного внимания камню и стеклу улиц. Город мелькнул почти нереально и стал милой малостью в сверкании вод фиорда, острыми, сине-блещущими клиньями врезающегося в склоны зеленых гор, на гребнях которых истаивали облака. И был стремительный, дурманный взлет — штопором — по тоннелю, спирально пронизавшему толщу горы от подножия до вершины, и вылет в синь и золото небесной крыши, и безмерная щедрость распахнувшегося без края, без предела простора.
Обращаясь к погибшему Амундсену в скорбный час гражданской панихиды, Рийсер-Ларсен говорил сквозь рыдание, от которого разрывалась его широкая, как панцирь, грудь: «Ты всегда думал, как бы лучше одарить милую родину».
Стоя на вершине этой горы, легко понять чувство Амундсена к родной земле…
И еще я был в «тролльчатнике». Нарядный дом под красной черепицей, сарай, гумно, деревянная колода с родниковой водой. Перед домом выгон, там пасется корова с телкой, куры выклевывают какой-то корм из травы, возле крыльца с перевальцем расхаживают голуби, скворец то и дело наведывается в свой домик и снова уносится по хлопотливому скворчиному делу. Тролль, видать, справно ведет хозяйство, всё у него в аккурате. Сам он стоит в густой траве, ростом с пятилетнего ребенка, но плечистый, кряжистый, большеголовый. Его широкий, кривой, мясистый нос нависает над долгой верхней губой, нахлопнувшей мундштук трубки, суконный колпачок свисает с рыже-сивых волос, голубые глазки усмешливо-таинственно посверкивают из-под кустистых бровей. Жена его, тролльчиха, сидит на ветке дерева, в чепце и красном платьице, крестьяночка-барынька величиной с воробья.
Я подивился совершенной материальности этого норвежского символа. Наши сверхъестественные существа не обладают такой несколько плоской достоверностью и завершенностью облика. Самый близкий всем: домовой, а какой он из себя, леший его знает! А леший? Его зримая отчетливость чуть больше: зеленый, косматый, руки и ноги подобны ветвям или древесным побегам. Но внутреннее существо тролля, пожалуй, загадочнее нашего доброго домового, проказливого лешего и злой Бабы Яги. В тролле есть что-то лукавое и простодушное, ласковое и затаенное, что-то двусмысленное, ускользающее, во всяком случае, для чужеземца, и одновременно сильное, укорененное, вон ведь, не за печкой, не в ветвях, а в своей избе живет! Тролль добр, а поди обидь тролля! В Амундсене, несомненно, что-то было от тролля…
Когда я вернулся из Драммена в Осло, на улицах столицы царило сдержанное волнение, и опять мелькали униформисты из «Армии спасения». Случилось необычное даже для Осло, привычного к подобного рода развлечениям, — забастовали полицейские, требуя повышения оклада, и «Армия спасения» пыталась организовать демонстрацию…
…Утром я вылетел в Берген. Над Осло, цепляя за крыши, плыли низкие серые тучи, без устали сочившиеся острым, холодным дождем. Аэродром, расположенный так близко к фиорду, что отрывающийся от взлетной дорожки самолет оказывался сразу над водой, тонул в тумане, в который взбрызгивался отраженный асфальтом дождик, а прочернь молчаливых самолетов в белесой волглости то сажисто наливалась, то истаивала, и казалось, это кружит низко над землей стая птиц.
К моему удивлению, в положенное время диктор объявил посадку на Берген. Червячок очереди вполз в брюхо «каравеллы»; неправдоподобно короткий для реактивного самолета разбег, и вот мы уже завязли в непрозрачной липкой мути облаков, тумана, брызг, секущих крылья и стекла окошек. Нас встряхивало, подкидывало и сосуще опускало на облаках, как на ухабах, а потом самолет выдрался из склизкой чащобы в просторную, чистую синь, потеряв землю со всей ее неприглядностью. Когда же через полчаса земля вернулась, она была залита солнцем, зелена, свежа в далекой своей глуби. Мы устремились к ней, но она подставила нам заснеженные гряды гор, мы отмахнули их вправо и круто пошли на посадку, показавшуюся мне поначалу вынужденной из-за пустынности бергенского аэродрома. Маленький домик аэропорта стал виден, лишь когда колеса «каравеллы» коснулись посадочной дорожки.
Через Берген проходят многие трассы, отсюда летают в Лондон, но аэропорт обходится одним асфальтовым кольцом, малюткой вокзалом и большой красивой клумбой со стороны входа, полной махровых гвоздик. Между клумбой и вокзалом уже стоял городской автобус, я даже не заметил, как произошло наше переселение из самолета в автобус, и вот мы уже мчимся по извилистой дороге в Берген…
Был воскресный день, о чем я вспомнил слишком поздно, и мне не досталось делового, с грохочущим портом, с шумным рыбным рынком, напряженного, праздничного, именно в силу своей будничности, Бергена. Я как тот бедняк, что лакомился лишь ароматом блюд, получил отраженное представление о самом крупном и самом романтическом порте Норвегии. Тяжелый и все равно приятный, волнующий запах рыбы возле массивного, стеклянно окуполенного здания дал мне ощутить изобильное могущество прославленного рынка; повизгивающий кран, ловко опускающий на палубу грузо-пассажирского парохода легковые автомобили туристов, позволил вообразить трудовую симфонию портового погрузочного хозяйства — краны окружали бергенскую бухту, словно стада бронтозавров, собравшихся на водопой.
Разгуливающий по пустынному причалу пожилой бергенец, одетый со старомодной элегантностью: серый приталенный костюм, крахмальный воротничок с альпийским блеском, черный шелковый галстук, черный котелок — помогал вообразить Руала Амундсена, так же вот, в который раз, с добротой и тихой гордостью озирающего Берген: разноцветные дома, взбегающие по кручам окружающих бухту гор, солидные, еще ганзейских времен, здания складов, лабазов стариннейших фирм, хранящих на фасаде гербы Бергена и Любека, даты основания фирм, восходящие к пятнадцатому веку, и прекрасные искони норвежские фамилии: Скуртвейт, Скульстад, Гундерсен и среди прочих Амундсен, владелец складов. Сюда Амундсен не раз возвращался из странствий, отсюда уходил в неведомое; первым и последним впечатлением о родине были для него пестрядь нарядных домов, сумятица флагов, мачт, парусов, труб, кранов, дымов, запах рыбы, пеньки и дегтя — квинтэссенция норвежской жизни. Норвегия — мировой морской извозчик, а Берген — постоялый двор, полный россказней и легенд, уюта, нужного, хоть изредка, даже самому неустанному путнику, простого веселья, свиданий и разлук, смеха и слез, — суровый, знаменитый, одинокий человек никогда не жалел для него доброго взгляда…
За пирсом громко, с какой-то вызывающей печалью кричали большие жемчужные чайки…
К вечеру Берген ожил, открылись кафе, вмиг наполнившиеся щеголеватыми матросами разных национальностей и рослыми золотисто-загорелыми девушками; молодые красивые матери устремились с колясками на сквер, осененный брызгами высоченного фонтана, сквозь радужную пыльцу едва просматривался бронзовый памятник Григу. У подъезда городского театра, охраняемого неизменным Бьёрнстерне Бьернсоном, на гранитных ступенях, днем отданных в безраздельное владение играющим детям, появились чопорные, в черном, господа и дамы с перламутровыми биноклями в руках. Это им, таким приличным, стерильным, успокоенным, Амундсен не давал закоснеть в уюте и ограниченности малого существования в стороне от сквозняков века, в защищенности слабой, периферийной страны. Он делал им роскошные, абстрактные, ненужные — и все же заставлявшие сердца звенеть, а глаза сверкать, — удивительные подарки: Южный полюс, Северный полюс, воздушный мост между Старым и Новым Светом…