Юрий Мори – Пустой человек (страница 2)
– Это я, Витя, понял, что жена. – Харин начал злиться.
В этом состоянии беседы со свидетелями легко перетекали в избиение подозреваемых, но надо сдержаться. Стуканет народный художник губернатору и – ищи новую работу. А он, Харин, двенадцать лет в органах, больше делать ничего не умеет.
На громкий стук в калитку из все того же трясущегося под ударами профнастила хозяин отозвался не сразу. Судя по отсутствию лая, собаки у него не было, а сам, наверное, творит в поте лица и зубовном скрежете. Даже не слышит ничего.
– Может, тачку его попинать? На сигнализацию скорее выскочит, – предложил Михеев. Лицо у него было сморщенное, как лимон сжевал. Видимо, жена что-то не то наговорила, несмотря на «чмоки-чмоки» под занавес беседы.
– Стучи, откроет, – буркнул Харин. Идея с машиной была неплоха, но признаваться напарнику не хотелось. Перетопчется.
Развальский наконец-то открыл калитку. Неслышно подошел со двора, никаких вопросов не задавал, просто очередной пинок Михеева по гремящему железу пришелся в пустоту.
– Полиция, – сообщил Харин, разглядывая скульптора. – Капитан Харин. Можно войти? Мы опрашиваем возможных свидетелей.
– Старший лейтенант Михеев, – тут же хрюкнул напарник.
Развальский поморгал подслеповатыми глазами, пригладил волосы – длинные, с седыми прядями, и уточнил:
– Свидетелей чего, позвольте спросить? Хотя, да! Вы ж полиция, толком ничего не скажете… Вы заходите, заходите!
Развальский глухо, надсадно раскашлялся.
Вид у него соответствовал профессии: крепко за шестьдесят, высокий, хоть и сутулый, худой, с длинными, как уже было сказано, зачесанными назад волосами и узкой клинышком бородкой. Эдакий свободный художник, на что настойчиво намекал испачканный кожаный фартук поверх джинсов и цветастого свитера в невнятных узорах: то ли индейских, то ли… Руки вымазаны глиной или пластилином. Вид только очень уж болезненный, вон как морщины проступили. Глаза красные, налитые кровью; веки тяжелые, опухшие.
В узорах Харин не разбирался совершенно, а вот словесный портрет и собственное мнение нарисовались сразу. И ясно было, что ничего особенно серьезного на душе у скульптора нет. Разумеется, выпивает. Чужих жен щупает при случае. Да даже если мужей – не преступление нынче, по обоюдному-то согласию.
А вот затаенной боязни попасться на чем-то в глазах нет. Не ощущается. Боль только заметна: или своя, или кого из близких похоронил недавно.
Харин довольно редко ошибался в своей оценке подозреваемых, чем весьма гордился. А сейчас стало ясно, что впереди примерно час пустого разговора. Хорошо, что в тепле, но других плюсов у беседы явно не будет.
Через полчаса опер убедился в этом раз приблизительно сотый. Да, про смерть студента скульптор слышал от бульдозериста – есть здесь такой, за небольшую плату чистит проезд к мастерской после снегопадов. Нет, конечно, не знаком был с парнем. Про менеджера и бабку даже не знал. Приезжает, работает, уезжает. Знакомством с губернатором в воздухе не тряс, но копия бюста со знакомым всей области одутловатым лицом стояла на видном месте, рядом на стене висел целый набор дипломов и грамот, некоторые еще с серпастым-молоткастым гербом. Ну да, человек в возрасте, успел прославиться еще тогда.
В скромной гостиной, словно чудом выпавшей из восьмидесятых – полированная мебель, пузатый телевизор, много потрепанных книг на полках, продавленные кресла – было изрядно накурено. Михеева Харин бы выгнал на улицу, но курил и сам хозяин, доставая из портсигара самокрутки, так что крыть было нечем.
– А где же, собственно, мастерская, Лев Адольфович? – со скуки уточнил Михеев, туша в массивную керамическую загогулину очередную папиросу. Там, в пепельнице, уже было целое кладбище разнокалиберных окурков, выбрасывал их хозяин, видимо, раз в году.
Куда ему еще курить, явно же болен, вон как раздирается кашлем.
Уходить операм не хотелось: тепло, тихо, довольно забавный собеседник с постоянными академическими отступлениями в ненужные стороны, но пора. Протокол опроса написан и подписан, ничего полезного. Ноль помноженный на ноль.
– Вам действительно интересно? – засуетился Развальский. Снова закашлялся, потом ткнул в свою помойку самокрутку, вскочил, нервно поправляя так и не снятый фартук. – А пойдемте, молодые люди, пойдемте! Я вам все покажу, тяга к искусству в наше время – редкая черта характера. Можно сказать, уникальная. В следующем поколении уже не будет нас, скульпторов, художников. Все сожрут компьютеры, помяните мое слово. Вы-то доживете, вы увидите!..
Харин неопределенно пожал плечами и тоже встал. Надо бы осмотреть, для полноты картины, хотя смысла в этом ровным счетом нет. Не впервой, прикинемся любителями творчества.
– Осторожно, свет здесь есть, но лампочка перегорела! Сменить бы, да вот все руки… Не до того, не до того.
Переход из дома в мастерскую, которой и оказалась та самая приземистая пристройка, являл собой длинный неотапливаемый коридор. Холодно, сыро, пахнет мышами – ну да скульптуры не картины, не сожрут. Потом тяжелая, обитая старинным войлоком для тепла дверь, и мастерская. Лампочку, уходя открыть непрошенным гостям, Развальский не отключил, так что светло, хотя ни одного окна. И тепло, в отличие от коридора.
– Они есть, окна, есть! – суетливо уточнил хозяин. – Просто сейчас свет плохой, зимний, я предпочитаю электричество. К весне сниму ставни, посветлее будет, а пока вот так, молодые люди. Пока вот так.
Мастерская напоминала средней руки музей в процессе бегства из-под бомбежки. Тумбочки, подставки, мольберт с невнятной загогулиной наброска на холсте, краски в банках и тюбиков всех цветов, кисточки, коробки с пластилином, хитроумные конструкции из проволоки, служащие скелетами для макетов скульптур, белеющий в углу мешок гипса, ванночки, пробирки, пустые бутылки и еще одна массивная пепельница на краю заставленного всякой всячиной рабочего стола. Над всем этим великолепием сияла мощная, ватт на триста лампочка, от которой даже сюда, ко входу, доходил ощутимый жар.
У дальней стены стояло плотно укутанной брезентом нечто, метра два в высоту. Исходя из профессии хозяина, очередной шедевр. Не иначе, скульптура супруги губернатора.
– Занятно… – протянул Харин. На самом деле ему было неимоверно скучно наблюдать весь этот рабочий бардак. Искусство… Да кому оно нужно, если вдуматься. Нет больше никаких Микельанджелов, не нужны, а вот танчики – это тема. – А что у вас там такое завернуто?
Развальский, увлеченно объяснявший Михееву что-то о технологии литья бронзы, вдруг замолчал. Будто поперхнулся. Потом медленно повернулся к Харину и сказал:
– Это… Это дело всей жизни. Последняя любовь, если хотите, господин капитан. Но я вам лучше не стану ее показывать, хорошо? Мне кажется, к делу она отношения не имеет.
Сам Харин бы согласился, из равнодушия и желания поскорее отбыть – все же обедать пора, но напарник и здесь влез со своим мнением:
– А покажите, покажите, Лев Адольфович! Вдруг у вас там спрятано что важное. Например, труп.
Глупая шутка повисла в воздухе, но Развальский отреагировал до странности бурно. Он подскочил к Михееву, довольно легко приподнял над полом, схватив за отвороты дубленки, и процедил:
– Не надо так говорить! Не надо! Она живая!
«Псих», – лениво подумал Харин. – «Все они психи, эти творческие люди. Уж лучше быть простым как табурет, хоть не спятишь».
– Успокойтесь, профессор!
«Почему я его так назвал? Вот бред. Сумасшествие заразно».
– Отпустите Виктора и снимите накидку со статуи. По-жа-луй-ста.
Последнее слово он процедил по слогам, грозно глядя на старика, уже поставившего ошеломленного Михеева обратно на пол. Ругаться, учитывая губернатора – да и прочее – не хотелось, но реакция скульптора удивила и насторожила.
– Как хотите, – ссутулился хозяин и медленно, обходя свои рабочие завалы, направился к дальней стене мастерской. – Я никому не показываю, сам, только сам иногда, но раз требуется…
Он дошаркал до укрытой брезентом фигуры, поднял руку и, кашляя, сдернул ткань на пол.
Девушка была действительно живая. Не в смысле из плоти и крови, нет – какой-то непонятный, мягкий на вид материал, нежным янтарным светом засиявший в лучах прожекторной лампочки под потолком. Полупрозрачное воздушное нечто. Скульптура. Всего лишь скульптура, но… она была гениальна. Бюст губернатора и прочее барахло, в изобилии стоящее в мастерской, рядом не лежало с этим шедевром. Оно было не просто в разы хуже, нет. Оно все было зря. А почти обнаженная, с небрежно накинутой на плечи – и ничего, по сути, не скрывавшей из прелестей – тщательно изображенной воздушной тканью богиня была настоящей. Казалось, вот–вот и девушка сойдет с невысокого постамента, прямо точеной узкой ступней на грязный пол, поднимет голову и скажет…
– …твою ж мать! – выдохнул забывший о странном поведении скульптора Михеев.
Харин был с ним согласен как никогда.
Развальский как сдернул брезент, так и стоял к ним спиной, не поворачиваясь, не в силах оторваться от своей богини:
– Я сам боюсь смотреть на нее лишний раз. Она же не молчит. Она же плачет внутри и просит меня не скрывать ее от людей. Она хочет жить, и – вы знаете! – у нее нечто начинает получаться. Сначала она тянула жизнь из меня, я-то чувствую, я знаю, но у меня почти ничего не осталось. Иногда только подхожу, раз в несколько дней, сниму брезент и любуюсь. Недолго, очень недолго. Она теперь меня жалеет, но становится все лучше, все… живее. Понимаете?