реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Мельников – Код(а) (страница 4)

18

Родителей выгнали из университета. Их книги, рукописи, фотографии выбросили во двор, как мусор. Отец молчал, мать плакала по ночам, уткнувшись в свой старый платок, а Мэй Линь стала единственной, кто приносил в дом хоть какие-то деньги. Она по-прежнему работала переводчицей на заводе, где всё стало для неё обыденным: язык, запахи, люди, даже воздух. Но иногда ей казалось, что она живёт не свою жизнь, а чью-то чужую, случайно надетую, как старое пальто в раздевалке театра.

Вечерами она сидела у окна, смотрела на улицу, где редкие прохожие спешили домой, и думала о Чэнь Ване. Она не знала, что с ним стало. После разгрома хунвейбинов его имя исчезло из разговоров, как будто его никогда не было. Иногда ей казалось, что она придумала его – мальчика с настороженным взглядом, который рисовал её на полях тетради и не умел скрывать своих чувств. Она вспоминала его вопросы, его смущение, его молчание. Вспоминала – и не знала, зачем.

Их дом, казалось, был пропитан бедностью и страхом. Мать всё чаще говорила шёпотом, отец подолгу не выходил из комнаты. На стене висел портрет Кормчего, и его глаза следили за каждым движением, за каждым словом. Мэй научилась говорить только то, что нужно, и только тогда, когда нужно. Она научилась быть тенью.

В эти дни начался конфликт на границе. По радио говорили о врагах, о предателях, о том, что СССР – больше не друг, а враг, что во всём виноваты советские ревизионисты. В новостях для советских специалистов остров называли Даманским, а для китайцев – Чжэньбао дао. Даже в этом – разлом, трещина, невозможность договориться о самом названии земли, где теперь стреляют.

Мэй Линь слушала эти новости и не могла понять: как так, – страна, в которой выросли её родители, в которой она прожила уже несколько лет, и страна, где она родилась, теперь враги? Где её дом? Где её родина? Она чувствовала себя расколотой надвое, как дерево, в которое ударила молния.

Сергей Морозов слушал радио и ждал приказа. Для него это был Даманский – маленький клочок земли, который вдруг стал границей между прошлым и будущим. Для неё – Чжэньбао дао, остров, имя которого теперь звучало как-то иначе – будто сама память разделилась на две половинки.

Вечерами, за закрытой дверью, они говорили о погоде, о работе, и даже о том, о чём нельзя было сказать вслух. Иногда он смотрел на неё и думал: как странно устроена жизнь – иногда ближе всего оказывается тот, с кем нельзя быть рядом.

Его семья – жена, дети – остались далеко, в России, на Урале, в Свердловске. Их лица всё чаще всплывали в памяти как старые фотографии: чуть выцветшие, с уголками, загнутыми временем. Он знал, что должен скучать по ним, но всё чаще ловил себя на мысли: когда придёт приказ уезжать, он будет скучать, сильно скучать. Но по-другому. Он будет скучать по этой стране, по этим разговорам с Линь, по её голосу, который стал для него единственным настоящим в этом до сих пор чуждом мире. И даже по надоевшему заводу, где всё было не так, как дома. Всё это станет прошлым, и, возможно, самым настоящим в его жизни.

Однажды вечером, когда за окнами завода уже сгущались сумерки, они сидели в его кабинете. Морозов молча курил, глядя в мутное стекло, а Мэй Линь перебирала бумаги, делая вид, что читает.

– Ты слышала? – наконец сказал он, не оборачиваясь. – На Даманском опять стреляли. Наших 8 человек убили.

Она медленно подняла голову, не сразу поняв, о чём он.

– На Чжэньбао дао, – тихо поправила она. – Это остров Чжэньбао.

Он усмехнулся, но в этом смехе не было ни радости, ни злости – только усталость.

– Для нас он всегда был Даманским.

– А для нас – всегда Чжэньбао дао, – ответила она, и в голосе её прозвучала какая-то новая, не знакомая ему твёрдость.

Они замолчали. За стеной гудел завод, равнодушный к их разговорам, к их страхам, к их разным словам.

– Странно, – сказал Морозов, – как будто даже названия теперь воюют друг с другом.

– Не только названия, – прошептала Мэй. – Всё воюет. Даже память.

Он посмотрел на неё – долго, внимательно, как будто видел впервые.

– Ты ведь не веришь, что всё это закончится?

Она покачала головой.

– Нет. Я думаю, это только начало.

Он хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Она тоже молчала. В этот вечер между ними было больше тишины, чем когда-либо прежде.

Когда Мэй Линь возвращалась домой, улицы казались ей ещё более пустыми, чем обычно. В подъезде пахло сыростью и чужими жизнями. Мать, как всегда, сидела у окна, отец не выходил из комнаты. Она тихо прошла на кухню, налила себе воды, присела на табурет.

Я не знаю, где мой дом. Я не знаю, кто я. Я – между двумя странами, между двумя языками, между Даманским и Чжэньбао дао, между прошлым и будущим. Я – как вода, что течёт по трещинам, не зная, где остановиться. Я – как письмо, которое не доходит до адресата. Я – как призрак, которого никто не замечает… Иногда мне кажется, что всё это – сон. Что я проснусь, и всё будет как раньше: школа, книги, детский смех, весенний дождь за окном. Но я не просыпаюсь. Я только слушаю, как капает вода в раковине, как стучат поезда за окном, как кто-то шепчет в темноте: «Не говори. Не спрашивай. Забудь».

Тем временем, ночь за окном сгустилась до такой степени, что уже невозможно было различить, где кончается одна страна и начинается другая.

В тот вечер Пекин был особенно серым. Воздух стоял неподвижно, как будто город затаил дыхание, ожидая чего-то, что уже не могло не случиться.

Морозов вёз Мэй Линь домой – в последний раз. Машина ехала медленно по пустой дороге, где не было ни людей, ни звуков, только редкие фонари, освещавшие лужи и обрывки старых газет.

В салоне пахло табаком и чем-то ещё – чем-то, что всегда оставалось между ними, неуловимым, как память о чужой стране. Они почти не разговаривали. Всё, что можно было сказать, уже было сказано. Всё, что нельзя – осталось внутри.

– Ты могла бы уехать со мной, – тихо сказал Морозов, не глядя на неё. – В Союзе тебе было бы легче. Я помог бы. Всё равно меня выдворяют. Персона нон грата. Даже звучит не по-человечески.

– Я не могу, – ответила она. – У меня здесь родители. Я не могу их бросить.

Он кивнул, не споря. Он знал, что это правда. И знал, что спорить бессмысленно.

Они ехали дальше, и город за окном казался чужим, как будто они оба уже были не здесь, а где-то в другом времени, в другой жизни.

– Останови, пожалуйста, – вдруг сказала Мэй Линь, когда они проезжали мимо пустыря, где когда-то строили новый квартал, а теперь остались только бетонные плиты и ржавые арматуры. – Я дойду сама.

Морозов остановил машину. Она открыла дверь, вышла, не оборачиваясь. Он смотрел, как она идёт по пустырю, маленькая, хрупкая, почти прозрачная в свете фар. Потом она остановилась, и он понял: она ждёт, пока он уедет.

Он медленно тронулся с места, не оглядываясь, не зная, увидит ли её ещё когда-нибудь. В зеркале заднего вида её уже не было видно – только темнота и пустота.

Мэй Линь стояла посреди пустыря. Вокруг не было ни одного окна, ни одного человека, только чёрное небо, без единой звезды, и только редкие огоньки на горизонте. Она стояла, слушая, как уходит машина, как уходит всё, что было её жизнью.

Внутри было пусто. Ни страха, ни слёз, ни надежды. Только тишина, похожая на смерть.

И вдруг она закричала.

Крик вырвался из неё неожиданно – резкий, хриплый, чужой. Она кричала так, как никогда не кричала в жизни. Кричала в чёрное небо, в бетон, в пустоту, в саму себя. Кричала за все годы, за все слова, за всё, что не сказала, за всё, что не сделала, за всё, что не смогла спасти.

Крик был долгим, отчаянным, почти звериным. Он не был похож на голос человека – скорее на голос того, кто больше не может быть человеком.

А потом она замолчала.

Тишина вернулась, ещё более глухая, чем прежде. Мэй Линь стояла, тяжело дыша, и смотрела в чёрное, безмолвное небо, где по-прежнему не было ни одной звезды.

И только где-то далеко, в глубине города, по-прежнему капала вода – будто время всё ещё не решило, куда ему течь дальше.

Поезд шёл на запад, сквозь бескрайнюю Сибирь, где лес сменялся лесом, и казалось – здесь больше ничего нет и не будет.

Морозов стоял у окна, курил, смотрел, в надежде, что увидит хоть какой-нибудь признак человеческой жизни. В купе пахло табаком, прокисшей икрой, железом и чем-то ещё – тоской, что ли, или просто усталостью.

Он думал о Мэй Линь. О том, как она стояла на пустыре, не обернулась, не попрощалась, только сказала: «Я дойду сама». Увидит ли он её ещё когда-нибудь? Вряд ли. Персона нон грата – вот так теперь называлось его положение. Слово-то какое, подумал он, будто клеймо на лбу. Персона нон грата. Даже звучит не по-русски. Выдворенец.

В соседнем купе кто-то напевал дурацкую частушку:

Остров Даманский – Чжэньбао-дао,

Мир, изранен войной и Мао.

Остров Даманский – теперь Чжэньбао,

Товарищ Мао там пьет какао.

Он затушил сигарету, посмотрел на свои руки – чужие, как будто не его. Вспомнил, как Линь смотрела на него в последний раз – спокойно, почти безжизненно. Как будто внутри у неё уже всё выгорело.

И вдруг – на фоне сибирских сумерек, – память выхватила совсем другой, почти забытый эпизод.

Пекин. Лето. Жара, от которой мутнеет воздух. Он впервые увидел её в кабинете директора – молодая, с прямой спиной, в простом тёмном платье, с тонкими, почти прозрачными руками. Она улыбнулась ему – не ему, а всем сразу, но он почему-то решил, что только ему.