Юрий Мамлеев – Утопи мою голову (сборник рассказов) (страница 19)
— Позвольте, позвольте, почему петля? — закричал завуч и двинулся на женщину. — Письмо было, а не петля.
В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она держала ослепительно-белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал, что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.
Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу; у него был удивительно старческий, взъерошенный вид карлика; но лицо было освещено каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.
— Знаю, знаю, я все знаю! — затараторила вдруг Вера Иосифовна. — Иван Дубов, сапожник, мне рассказал. Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!
Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина, поправляющий обувь только дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.
Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.
— Влюблен был малыш в Глашку-то, — внушительно и осторожно, точно речь шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. — Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе осияет. Глаз у меня на это есть… Наблюдал я за Колькой, совестливо наблюдал, не спугнув его… Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал… Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в коридоре никого не бывало… А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло… Посмотрит, посмотрит в щелку в зад и идет на чердак стихи писать…
В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что о ней теперь совсем забыли.
«Перед смертью, и то не помнят», — подумала она.
Мать Коли заплакала:
— И вешался-то, негодяй, смешно, на кухне, только рубашку порвал.
— Успокойтесь, мамаша, — вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. — Мальчик, ты почему повесился? — важно спросил он Колю.
— От счастья! — тихо и с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой отвечал старичок-карлик. — От счастья повесился.
Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид… Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и, зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша — мальчика Колю.
«Чудно как будет… Дух захватит… Ишь, какие у него глаза, — подумала Глаша, — и мысли потекут… Новые мысли… Веселые, сердечные, кружащиеся…»
С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала вслух:
— Выгони всех, и мать тоже… Лечь хочу…
Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию. Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.
Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна Петровна.
А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое родное гнездо, пришел доктор.
Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная, и она выздоровит сама собой.
Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел даже накричать на доктора.
Но в общем все осталось по-прежнему, и ничего не изменилось, хотя как будто и произошли события.
Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком, сумасшедшем танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же, как вчера, как будет завтра.
История енота
(странная сказка)
Жил-был людоед. Это был уже постаревший, разочарованный людоед с толстым и синим брюхом. Брюхо он выставлял всегда вперед или вверх, поближе к Божеству.
Но однажды людоед раскапризничался.
«Не хочу кушать людей, — подумал он. — Все они дураки и вонючие… Мне хочется съесть чего-нибудь такого… этакого… небесного».
Но так как небесное не так-то легко найти, то бедный людоед совсем проголодался. Брюхо его опустилось, стало мягкое и грустное, как лицо нездешней жабы.
Наконец, один раз людоед не выдержал и пошел по леску, разогнать тоску, да заодно и скушать что-нибудь живое, что прыгает да скачет, да о Господе плачет.
Повстречался людоеду червячок.
— Вот я его съем, — подмигнул сам себе людоед.
Только он наклонился, изогнув, как красавица, свою спинку и хотел было взять червячка, как подумал: «Не то… не то!» «Больно гадючен червячок для меня и невзрачен, — сказал он. — Точно глаз человеческий… Тьфу».
И пошел людоед дальше. Идет и вдруг видит птичку. Глаз у людоеда тяжелый, как все равно у правительства, так птичка-невеличка не только что замерла, а прямо ему почти в рот, на нижнюю губу села — села, присмирела и ждет своей участи. Только людоед хотел глотнуть, как опять подумал: «Не то». «Больно быстра птичка на ум, — решил он. — Будут еще от ей в моем животе всякие течения».
— Тьфу! — выплюнул птичку с губы куда подальше.
Идет людоед и даже песенки не поет. Видит — на тропке енот. Людоед прыг — и между ляжек его зажал… Только он хотел его пригреть в своих внутренностях, как — раз, смотрит, вместо енота перед ним, промежду ляжек, маленький людоедик бегает, совсем дите, белокурое такое, несмышленое, и на людоеда так по-сыновнему, по-ласковому глядит. Рассердился людоед: как же я своего буду жрать… Нет, не выйдет — подбодрил людоедика легким шлепком и пустил в травку-муравку, божьему солнцу радоваться да малых деток человеческих кушать… А сам пошел своей дорогой. Но между тем ведь енот его здорово надул. Енот этот был не простой, а волшебный, с хитрецой. Он — этот енот — как только на него враг какой, обжора, нападал — мигом в племя врага и оборачивался, только дитем. Если нападал на него волк, то он оборачивался волчонком, если медведь — то медвежонком. Так и жил себе енот припеваючи, и на саму судьбу поплевывал. Но надо сказать, что сейчас этот енот был уже полусумасшедший. И после того как он так ловко отделался от людоеда и обернулся опять в енота, то шибко загрустил и пустил слезу. Очень жалко ему стало людоеда, что он ходит такой голодный.
«Лучше бы он меня съел», — усовестился енот.
Побежал енот вслед за людоедом и видит: стоит людоед на поляне, и можно сказать, совсем дошедший: сам себе могилу копает. Тогда енот ему говорит:
— Людоед, людоед, хочешь, я тебя досыта накормлю, да так, как ты никогда не ел.
Вильнул людоед задом и бегом за енотом.
Бегут, бегут — и все вперед, кругом царств всяких, республик, зверей видимо-невидимо, а они все бегут.
Наконец прибегают они к дому, вокруг которого большое хозяйство.
На кольях — головы человеческие торчат, на заборе кишки, а под окном — рядком, ряд в ряд — ноги стоят без туловища, как все равно валенки или сапоги.
А посередине людоедиха огромная, жирная, белотелая стоит, без рубашки, и груди ее пропитаны кровью блаженных младенцев.
В корыте — дерьмецо людское стирает: кишки там всякие, внутренности, чтобы засолить на случай голодухи.
Возмутился людоед: «куда ж ты меня привел, к своей, это моя жена!» А енот между тем, полусумасшедший, вильнул хвостом и рраз — вместо жены своей изумленной видит людоед мечту брюха своего: пышного, всего в белом, ангела, сладкого, как мороженое, совсем, можно сказать, небожителя. Ахнул людоед, прыг, скок, повалил ангела — и ну его есть… Всего сожрал, без остатку.
Так хитрый, полусумасшедший енот накормил людоеда его собственной женой, обнажив в ней небожителя.
Изнанка Гогена
Молодому, но уже известному в научных кругах математику Вадиму Любимову пришла телеграмма из одного глухого местечка: умирал отец. Любимов, потускнев от тоски, решился поехать, взяв с собой жену — Ирину. В поезде он много курил и обдумывал геометрическое решение одной запутанной проблемы.
Сошли на станции тихим летним вечером; их встречала истерзанная от слез и ожидания семнадцатилетняя сестра Любимова Наташа, — отец в этом городе жил одиноко, только с дочкой. Сухо поцеловав сестру, Вадим пошел вместе с ней и женой в невзрачный, маленький автобус. Городок был обыкновенный: низенькие дома, ряд «коробочек», дальние гудки, лай собак.
Люди прятались по щелям. Но в автобусе до Вадима долетела ругань. Ругались одинокие, шатающиеся по мостовой фигуры. Несколько женщин неподвижно стояли на тротуаре спиной к ним.
Вскоре подъехали к скучному, запустелому домику.
Ирина была недовольна: успела промочить ноги. Наташа ввела «гостей» в низенькие комнаты.
Опившийся, отекший врач сидел у больного. Увидев вошедших, он тут же собрался уходить.
— Что возможно, я сделал. Следите за ним, — махнул он рукой.
Матвей Николаевич — так звали умирающего — был почти в беспамятстве.
— Ему еще нет и шестидесяти, — сказал Вадим.
Ирина плохо знала свекра, ее напугала его вздымающаяся полнота и странный, очень живой, поросячий хрип, как будто этот человек не умирал, а рождался.