18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Мамлеев – Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60–70-х годов (страница 75)

18

Впрочем, старику показалось, что у мертвечонка сквозь его неживые глаза пробивается все-таки нахальство.

— Ну, споем, — пробасил самоубийца.

Оказывается, под мышкой у него торчала гитара, старик раньше и не заметил этого.

— Пусть Петя, соло, — произнес кто-то из мертвецов.

Мертвечонок сел в центр круга, всюду на него смотрели друзья. Вдруг Петя запел. Рот его разевался до ушей, обнажая недетскую пасть, и было странно, что у трупа такой подвижный и раскрывающийся рот; оттопыренные ушки его раскраснелись от прилива ранее высосанной крови; личико он поднял вверх, к Господу; неживые глазки прикрыл и пел надрывно, с трудом, даже расширялись мертвые жилки на шее.

Что он пел, было непонятно, кажется, популярные песни, но не все ли это было равно?

Мертвецы сидели вокруг молча, насупившись, и словно застыли в нечеловеческом ожидании самого себя, мертвого. Между прочим, ходил слушок, что Петя единственный среди них позволял себе садизм при кровососании.

Остальным даже садизм был не нужен.

Сейчас все они устали от глупого человеческого языка, от болтовни, которой они обменивались в новинку, и цепенели, и цепенели, и цепенели.

Мертвечонок неожиданно бросил петь, пусто и ни с того ни с сего. И вдруг заплакал мертво, сжато и сумасшедше, обнимая руками трупное личико.

О чем он плакал? Он сам ничего не знал об этом, но уж конечно не о своей прошлой, живой жизни.

— Спляшем? — предложил самоубийца. И вдруг все точно сорвались и заплясали под остервенелый звон гитары. Ай-люли, ай-люли, ай-люли, лю-ли, лю-ли. Плясали все, извиваясь, поднимая вверх и руки, и ноги. Ай-лю-ли, ай-люли.

Казалось, парализованные деревья качаются вместе с ними.

Однако ж это не был человеческий пляс, а пляс небытия: они даже не ощущали своих движений, подпрыгиваний и своего бешенства, но «что-то» все-таки плясало в них, это было их существо: комок небытия, который они непостижимым образом ощущали, неподвижный писк исчезновения, трупная бесконечность, и все «это» истерически тряслось в них, завывая и подплясывая, кружась вокруг себя и поднимая в никуда ручки.

Мертвое болотце тусклого небытия чмокало в их телах, похожих на дым; оно по-трупному попискивало и, обреченно веселясь, оборачивалось в самое себя. Мира не было. Некоторые из них попадали, потом вставали, Николай провалился в канаву.

Но их «физическое» положение было само по себе, все они превратились в единый визг небытия, вовсю несущийся по их трупному существованию, небытие пищало, выло, улюлюкало, хохотало и неожиданно сморщивалось, застывая. Даже листья деревьев стали как могильные сущности. Мертвечонок притоптывал ножкой.

Между тем самоубийца уже кончил играть, но веселие продолжалось.

Наконец, незаметно для самого себя, старик отошел немного в сторону, в лес; он уже угомонился и брел просто так, около кустов и деревьев; шелуха шишек и листьев посыпала его мертвую голову. Лучи солнца пробивались сквозь чащу.

Вдруг ему захотелось испражниться; как раз этой ночью он чересчур много напился крови; очевидно, часть состава высосанной крови иногда выделялась через трупный полукал.

Он присел у большой ели, под кустом, совсем как живой человек; затих.

Вдруг откуда ни возьмись появился самоубийца; остолбенев, он смотрел на испражняющегося мертвеца.

— Так ты жив! Подлец! — заорал он. — Ты гадишь, значит, ты жив!

Лицо его покраснело и подергивалось, точно его ударили по щеке или отняли самое святое.

— Ренегат! — закричал он и бросился к старику. — Шпион… Живая сволочь…

Мертвец не успел опомниться, как самоубийца налетел на него, старик дернулся и вдруг почувствовал, как острый огромный нож входит ему в грудь.

И тут он завопил на весь лес, еще сильнее и громче, чем тогда, когда бежал от сына, завопил по-живому, в утробном ужасе за свое мертвое существование, дернулся ногой, а по лицу уже стекали трупные слезы, и вдруг, сквозь неживые, остекленевшие глаза его, выпученные от страха, глянул призрак человеческого сознания… И наконец что-то оборвалось… И старик услышал внутри себя пение и увидел надвигающуюся необъятную полосу, растворяющую в себе весь мир… Его душа уходила в новую, неведомую сферу бытия…

На земле остался теперь уже навеки недвижный труп, но лицо его уже не было таким застывшим, как при мертвой жизни старика, оно было искажено судорогой человеческого страха и надежды…

Но кто может сказать, что будущее станет лучше настоящего? Ведь нити находятся вне рук человеческих.

Квартира 77

Коммунальная квартира номер 77, что в старом коробковидном доме, совсем покосилась. Клозетная дверь — рядом с кухней и комнатой Муравьевых — открывалась так, что не допускала к плите. Одинокая старуха Солнечная долго ругалась тогда, ибо с кастрюлями в руке не сразу приструнишь дверь. К тому же третий жилец, холостой мужик Долгопятов, открывая дверь головой изнутри клозета, часто вываливался наружу, и через него было трудно переступать. Кроме того, Долгопятов не раз хохотал, запершись в клозете. Этот хохот так не походил на обычный звук его голоса, что старуха Солнечная полагала, что Долгопятова как бы подменяли на время, пока он сидел в клозете.

— Он или не он?! — тревожно всматривалась она в глаза Долгопятова, когда он выходил, справив естественную надобность.

Муравьевы же те вообще не выносили клозета. Очевидно, стены его были чересчур тонкие, и Муравьевы, как соседи клозета, все слышали, будто испражнения происходили в их комнате. Пугаясь животности людей, они, тоненькие и юркие молодожены, выбегали тогда из своей комнатушки, нередко во время обеда, с тарелками в руках. Но выбегать-то, собственно, было некуда: общественный коридор так узок, что пройти свободно было весьма затруднительно. И зачастую все сталкивались лбами, задами, лилось из тарелок и из тела, доходило даже до криков. Но Муравьевы тем не менее упорно выбегали: нежны они были чересчур для самих себя. Старуха Солнечная, шамкая выпадающим ртом, говорила, что это у них от Бога.

Последние годы жизнь шла совсем какая-то оголтелая. И куда они только катились?! Супруги Муравьевы от страху молились друг перед другом, потому что жить, даже по их понятиям, стало трудно. Не то чтобы мучил диковатый быт, бессонница, очереди, детский крик (к старухе Солнечной приводили днем дитя малолетнее на воспитание) — нет, к этому можно было бы привыкнуть. Донимал больше всего Долгопятов, потому что он уже совсем перестал походить на человека. Не говоря уже о речи, она давно отсутствовала, если не считать моментов наития. Были, правда, мычание, хохот, успехи, кивки головой. Но главное — он постоянно менялся. Вечером — один, днем — другой, позавчера — третий. Менялся, правда, как-то просто и неотесанно: то казался котом, принявшим человеческий облик; то, наоборот, становился до того угрюм и тяжеловат во взоре, точно превращался в эдакий монумент; то просто выглядел так свирепо, что, похоже, готов был разорвать все на свете (а на самом деле, напротив, прятался в угол). Ванна часто портилась, и Долгопятов мылся тогда в коридоре; длинный и неадекватный любому существу, он обливался водой в коридоре. Соседи (Солнечная и Муравьевы) мигом тогда запирались на крючок. Домашние коты, и так не любившие его, разбегались в стороны.

Но Долгопятов не пел песен. Зато дитя часто пело. Была это девочка трех с половиною лет, полная и шарообразная, Солнечная нянчила ее с восьми утра до восьми вечера. Долгопятов видел ее только вечером, с семи до восьми, но и он смирел, когда дитя пело. Не то чтобы в пении не было смысла, нет, просто повторялось одно и то же слово (например, «забыло»… «забыло»…) долго, настырно и — по хорошему счету — как в испорченном телефоне, который в то же время был как бы живой… Долгопятов относился к девочке с уважением и осторожностью. Старуха Солнечная сама-то по возрасту помнила уже немного слов (хотя часто плакала от этого — такова жизнь, тем более будущая), и девочка в этом отношении давала ей сто очков вперед. К ребенку очень скоро все привыкли, как привыкают, например, к неудобному кошмару. Но Долгопятов не давал интеллекту успокоиться. То изменится чуть ли не на глазах, то кулаком махнет в форточку. Муравьевы из-за него даже перестали верить во что-либо хорошее.

В конце концов лицо Долгопятова приняло вдруг законченное выражение. Месяца два оно, например, совсем не менялось, как-то навечно, не по-здешнему, окаменев. Он только трогал своими длинными руками кастрюли соседей. Может быть, это прикосновение чужого человека к еде подсознательно больше всего мучило молодоженов.

— Я не могу есть! — визжала Муравьева после того, как видела в полусне по ночам тень убегающего из кухни Долгопятова.

Но съедалось все — не стоять же опять в очередях. И хотя лицо Долгопятова онеподвижилось, сам он чуть лысел от различных своих походов.

Стояла весна, но небо было до того серым, словно ему стала тошнотворна земля. Птицы умирали раз за разом. Но никто не обращал на смерть внимания. Возможно, потому, что эта жизнь все-таки оказывалась самым лучшим вариантом для всех. И потому все торопились жить, как в лихорадке, хотя в основном только махали руками в пустоте. Вой стоял и день и ночь.

— Что-то должно произойти, — стучала зубами Муравьева.