Юрий Мамлеев – Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60–70-х годов (страница 34)
— Здорово-то здорово, — удивился в ответ Витя. — Но что-то у вас радость занимает чересчур большое место… А это далеко не самое сильное чувство, какое может вызывать падовский мир… Ведь он довольно мрачен…
Неожиданно Вадимушка взорвался. Он даже схватил Витю за пуговицу куртки.
— Да поймите, Виктор, — пробормотал он, — мы только что пришли к вам совсем из другого мира… — лицо Вадимушки вдруг перекосилось от отвращения. — Да знаете ли вы, что такое среднее, а я бы сказал, расширив, просто человеческое сознание??! Я готов принять Дьявола, преисподнюю, страдания ада, самое изощренное зло, но только не это… Ведь это вечность ничтожества, нуль, ставший погремушкой, наконец, абсолютно противоположная нам направленность…
Виктор в знак очевидности пожал плечами.
— И все, что они сделали и делают, — продолжал Вадимушка, — что составляет, так сказать, официальную, не духовную и не эзотерическую историю человечества, — не наше… Это качественно другое, низшее… Тем более по сравнению с опять зарождающейся, новой элитой или кастой, как хотите, внутри человечества — кастой духократии… Другая, высшая реальность — другой мир… Не их клопы, все эти Наполеоны и Дарвины… Я молодой, и то это чувствую…
— Если так, — вмешался Сашенька, — то нам надо защититься от них… Нашей земной броней может стать интеллигенция… Если только ее лучшая часть впитает в себя идею духократии… Духократия, грубо говоря, может играть роль древнеегипетских жрецов, а осознавшая себя интеллигенция, ставшая наконец, после долгих лет прислужничества чуждым идеям, сама во главе человечества, будет как бы земной оболочкой духократии, ее внешней защитой, вторым сословием…
Виктор рассмеялся.
— Ну-ну, не очень-то увлекайтесь всем этим, — прервал он. — Наша задача — уйти от человечества, а не определиться среди них… Даже властвовать над ними значит унизить себя, так как будешь в какой-то связи с ними…
Еще раз выпили мутное, полудоброжелательное пиво. Пьяницы, выходя на улицу, разбрасывали по полу бутылки.
— Ну что пивко? — улыбнулся Витя.
— В утробушке от него тепло, как в могилке Ангела, — проскулил Вадимушка, — так недавно сказала в таком случае Аннуля…
— А где сейчас Падов? Мы не видели его дней пять, — спросил Сашенька.
— Плох, очень плох, — сморщился Витя. — Я видел его вчера в одной берлоге. Смотрел в зеркало на свое лицо, точнее, на самого себя, внутреннего — и хохотал… Дико хохотал, с отчуждением от себя… Даже до глаз как-то деревянно дотрагивался…
Обозрели еще кой-какие состояния. Вдруг Сашенька произнес имя Федора. Все хорошо знали его по рассказам Падова.
— Где-то он сейчас путешествует… в какой запредельности, — вздохнул Витя.
— В какие теперь кошки-мышки с Господом играет… Чудодей, — добавил Вадимушка словами Анны, в которую был уже почти влюблен.
Они слышали также о недавно закончившемся процессе над Федором. Он происходил в убогом, грязном районном нарсуде. Оказалось, что примерно с середины лета милиция напала на след Соннова, но все выясняли и колебались. Когда все уточнилось, решили взять. Процесс был почему-то тихий, примирительный, какой-то незамечающий, но строгий и детальный. Федора обвинили в «убийствах из хулиганских побуждений» и приговорили его к расстрелу. Вел себя Соннов на суде отсутствующе. И смерть свою встретил совершенно спокойно, но однако же с нескрываемым интересом. И, кажется, чуть улыбался, когда шел на казнь. Из тюрьмы только успел передать большой поклон падовским вместе с запиской, где писал, как наблюдал их и хотел убить. Аннуля в ответ, со своей стороны, умудрилась переслать ему передачу: детских конфет «Мишка», печенья и сдоб: Федор иногда был сластена. Передала и пожелание скорее пройти этот «формалистический фарс, называемый смертью».
Друзья встали из-за пивных столиков. Выпив последний глоток за Федора, вышли на улицу в дождь и грязь. Косой ливень смывал последние остатки городского небытия. На углу Витя расстался с юными.
А Вадимушка с Сашенькой решили мимоходом заехать к Извицкому, благо давно его не видели. О нем уже ходили легенды. Их встретил тот же мрачный и серый петербургский дом. И лестница, будто ведущая в небесный секс. Женичка спрятанной ухмылкой приветствовал их. Но был сдержан, словно ему было не до них. Вадимушка и Сашенька сразу все поняли. Каждая клеточка Извицкого дрожала в любви к самому себе. И он неотступно носил себя, как самовлюбленную, черную богиню. Вещи кругом: драное кресло, старинные комод и стулья — точно кружились вокруг него, погружая Извицкого в глубокий уют. Вид у него был мрачный — по крайней мере по отношению к внешнему миру, — но подземно удовлетворенный, с бесконечным желанием замкнуть себя в вечности. Некая темная услажденность выделялась на его лице, прячущемся в самое себя. Услада — тайная и бесконечная — горела в каждом кончике, но особенно в глазах, которые темнели и светились от дикого и скрытого метафизического наслаждения. Вадимушке же виделось, что каждую минуту свою, каждое прикосновение к себе Извицкий обращал в секс. Точно его тело стало его вечной невестой и любовницей. Очевидно, Женя был в полном уходе. Испуганно взглянув несколько раз в огромное зеркало, Вадимушка с Сашенькой скатились вниз по лестнице в город…
Больше они не решились куда-либо ехать…
Уже много воды утекло с тех пор, как Федор хотел уничтожить «метафизических» в падовском «гнезде».
Опустел дом в Лебедином. Кто-то даже съел поганую кошку. Лишь старик Михей со своим пустым местом и девочка Мила — из обитателей сонновского гнезда — пришли, видимо, в человеческом смысле, к счастливому концу: они поженились. Хотя, разумеется, без официального признания. Это был брак, в котором не было ничего. Посторонние часто видели, как дедушка Михей, обосновавшийся в небольшом подмосковном городишке, подальше от Лебединого, выводит гулять за ручку свою женушку-внучку девочку Милу. И даже по-своему целует ее. Улыбаясь потом — белым, исчезающим лицом — в какие-нибудь кусты.
А деда Колю супруги прогнали в шею. Совсем обезумев, дед рыщет по всей Рассее, иногда — в черном, похмельном бреду — вспоминая Лебединое, Клавушу, Падова и поганую кошку. «Не ко двору, не ко двору я пришелся ни там, ни Михею с Милочкой, — иногда выговаривает он, играя сам с собой в домино. — Мало во мне… етого… безумия». Только порой промелькнут на дне слезящихся глаз, радостно обращенных на бутыль с водкой, образы погибших детей: помоечной Лидоньки и себяеда Петеньки… Далеко от Лебединого в новом одиноком гнезде обосновалась и Клавенька. «Раздувается она, раздувается… на весь мир. Скоро все вытеснит», — испуганно, расширив глаза, рассказывал о ней Игорек, случайно оказавшийся около этого гнезда. Сам «белокурый садистик» уже давно бросил все «измывательства»; единственно, что теперь его интересует, — это борьба со счастьем; с ним — с человеческим, общелюбящим счастьем — борется он упорно, угрюмо и исступленно, на долгое время исчезая по каким-то магическим уголкам, закоулкам.
Свое окончательное определение нашел и Алеша Христофоров; но сначала он долго и надрывно, используя всю имеющуюся информацию, искал куро-трупа, то есть отца своего. Однако ж куро-трупа простыл и дух. Христофоров порвал все связи с «метафизическими», взывал к Богу, молился — все напрасно. Теперь он живет один, в маленьком, деревянном домике, имея в прислужницах длинную, худощавую женщину. Он полностью ушел в древнее христианство и больше знать ничего не хочет; почти не выходит на улицу; скорее даже не в древнее христианство, а в чистую обрядовость, особенно в бесконечные и затаенные детали ее, уже давно позабытые. Он пугает священников своим знанием христианства; поэтому они избегают общения с ним. Алеша считает их «декадентами» и по-прежнему полублаженствует в своем служении…
Как буря пронеслась религия Я по душам «метафизических»: Анны, Ремина и Падова. Долго не могли забыть они этих ночей в падовском «гнезде», этих взрывов веры в себя, этих холодеющих полетов в бесконечность — долго это состояние оставалось вместе с ними.
Но вскоре черная молния стала куда-то уходить, и все остались наедине со своими прежними комплексами и сомнениями.
Особенно резко стал уходить в прежнее состояние Падов. «Не по мне все это положительное, — бормотал он, — хотя может быть и лучше по сравнению с другим… Что ж, по этой вере я и руки на себя наложить не могу; или, ежели я захочу — а я, может быть, этого втайне хочу, — уничтожить себя реально, как духа, допустим, в форме оккультного самоубийства — и этого нельзя; ведь Я — абсолют, высшая ценность; а может, я все хочу уничтожить — и Я, и абсолют, и высшую ценность, и все переходы в засознание и вообще все… Хе-хе…»
Однако ж Ремин на этот раз не шел по этому пути; похоже было на то, что Геннадий все больше и больше «входил» в религию Я; даже встречаться с Падовым он стал значительно реже, пропадая где-то около глубевцев или в одиночестве. И грозился написать цикл стихов о религии Я.
Аннуля металась между верой в Я и своим незабвенным. Все это смешалось у нее с давним сексуальным мракобесием и каким-то сюрреальным гностицизмом. Достаточно сказать, что потустороннюю жизнь она представляла все чудовищней и чудовищней… И по-женски истерически устраивала невиданные оргии, с чтением Достоевского, во время сеансов тайной магии. Особенно она неистовствовала и хохотала при вызове некоторых «душ» и оболочек…