Юрий Мамлеев – Скитания (страница 2)
– Ну как?! – выдохнула она.
Андрей рассказал, а потом добавил, что какая-то приятная дама спросила его, православные ли они, и что он ответил, что естественно.
– Сейчас главное – искать друзей, – торопливо пробормотала Лена. – Они многое разъяснят. Ведь Ростовцев здесь уже три месяца. И Генрих Кегеян – с месяцок. Вот странно – увидеть здесь людей, которые оттуда, из той твоей жизни, да ещё друзей, которых столько лет знаем.
Андрей заметил:
– Надо ещё пройтись по адресам, которые дали в венском ПЕН-клубе…
Лена словно не слышала.
– Смотришь из окна и не поймёшь, где ты. На Марсе, что ли… – махнула она рукой.
После полудня они вышли из кафе.
Первое, что они увидели, очутившись на улице, была огромная седая женщина, которая среди прямолинейной толпы медленно шла, устремив неподвижный взгляд в помойный бак вышиной почти с неё. Справа, на другой стороне, онеподвижились две закутанные в какие-то полуодеяла фигуры.
Взгляд нищей почти парализовал Лену; глаза у неё были голубые и кожа белая, но взгляд – тяжёлый, настолько тяжёлый, словно весь помойный бак был заполнен золотом, а она медленно шла к нему, чтобы вобрать это золото в себя, съесть его. Такое впечатление сложилось у Лены. Но женщина подошла и с тем же тяжёлым взглядом стала рыться в каком-то гнилом тряпье, объедках и пустых консервных банках. Во взгляде её появилось двуединство.
– Ну вот, надо ей подать, – шепнул Андрей.
Но Лена так оцепенела, что ей и в голову не пришло подать Христа ради, ибо старая женщина эта сама подавляла её своим чудовищным взглядом, и сказать ей слово было так же странно, как обратиться к персонажу произведений Брейгеля или Босха.
– Не обращай внимания, – заметил Андрей. – Она, может быть, не нищая, она просто ищет… Пойдём на Пятую авеню, видишь там храм?
– Это не храм, а банк, – ответила Лена. – Посмотри: видишь, написано. Он просто похож на храм.
И они двинулись в сторону банка. Мимо быстро проходили люди, как-то искусственно энергичные. Из-под ног у Лены возник дым: чёрно-серый, клубящийся, он охватил её снизу. Воя полицейских машин уже не было слышно.
Наконец они прошли мимо тех закутанных фигур, определить которые было вне всякой возможности.
– Да это сумасшедшие, – прошипел Андрей Лене. – Уже настоящие сумасшедшие. Не как та старуха. Я вижу по глазам – это уже клиника…
– Да, да, я помню, кто-то в Вене говорил, что сумасшедших, если это не богачи, не держат в Америке в больницах, потому что лечить дорого. Вот они и ходят сами по себе…
Одна закутанная фигура пошевелилась, но, казалось, её движение оторвано от всякого существования. И, наряду с безумием, в глазах у неё Лена увидела безнадёжность, но настолько мертвенную, что непонятно было, почему этот человек ещё живёт, хотя бы формально. В глазах другого была ненависть, ни к кому не обращённая, но вместе с тем огромная.
– Скорей, скорей. Мимо, – испугалась Лена и схватила Андрея за руку. – Туда.
Через десять минут они оказались на узкой улице, но витрины её ослепляли звёздами драгоценных камней, алмазов, бриллиантов, золота, светились, как луны, и всё это растянулось бесконечной дорогой в змеиный уходящий ряд, конца которого не было видно. Лена взглянула на табличку.
– Говорят, – сказала она, – это самая богатая улица в мире. Или одна из самых богатых. Здесь столько богатства, что можно, наверное, купить солнце.
– Короли всех времён нищие по сравнению с этим, – добавил Андрей.
И они свернули на другую дорогу. Там возвышалась церковь, католический храм.
– А вот, наконец, и церковь, – сказала Лена. – Но выглядит странно посреди небоскрёбов. Такая нелепая, её и не видать.
…Однако нельзя было забывать о запланированном на сегодня деле: заехать по адресу, который им дали в Вене (номер телефона был неизвестен), – может быть, там смогут чем-то помочь. А потом уже погулять где-нибудь, скажем, на Бродвее. К вечеру же их ждали в своей гостинице старые друзья по Москве: художник и эссеист чёрного юмора Генрих Кегеян с женой Любочкой и поэт-неконформист Игорь Ростовцев.
Довольно уверенно они нырнули в подземную пасть сабвея. Но тут же ошеломились: в нос ударила невероятная вонь, словно им в лицо дохнуло гниющее, смрадное чудовище. А затем вонь как будто притихла, приелась, тем более что оглушил грохот, беготня, вид старых, потрёпанных вагончиков, исписанных бог знает чем, и опять какой-то непонятный вой. Людей было множество, разных: белых, чёрных, цветных, и все они куда-то неслись.
Влезли в вагон. Туда же вошли двое полицейских; они были так вооружены, что Лена испугалась. «Что такое, война, что ли, началась?» – пронеслось у неё в голове. Парни были увешаны радиоприборами, пистолетами, автоматами, дубинками и ножами. У Лены закружилась голова, она даже не видела никогда вместе столько оружия. Глаза полицейских были сосредоточены, как перед атакой. Лена посмотрела на лица людей – вроде бы спокойные, привычные, никто не удивляется. Но сама никак не могла преодолеть страх и тревогу. В мозгу стоял этот истошный вой сирен на улице. «Определённо, ощущение, будто началась война», – подумала она.
Вышли через три остановки; вроде бы всё спокойно, вдруг резкий свист, и потом движение, бег в какой-то далёкой стороне платформы. С облегчением выбрались на солнце. Сердце Лены билось, но в то же время не без наслаждения: остались живы.
Увы, адресата не оказалось дома: квартира была как мёртвая. Пришлось вернуться ни с чем, и скоро они оказались на Бродвее. Торговые рекламы прыгали, лезли друг на друга, вопили: «Покупайте, покупайте! Ешьте, ешьте! Пейте, пейте!» Среди толпы разгуливали какие-то странные, необыкновенно толстые, но болезненно, личности, которые еле передвигались, и глаз их почти не было видно. Лена захотела заглянуть одному такому в глаза, даже чуть нагнулась, чтоб посмотреть снизу, но ничего не увидела, кроме блеска пустоты. Два-три раза какие-то худые, субтильные молодчики цеплялись к ним, что-то прося на невообразимом английском языке. К повторяющемуся вою сирен Лена никак не могла привыкнуть.
Решили заглянуть в простую пиццерию, просто выпить соку. Цены были непомерно высокие для них. Но всё-таки уселись за маленьким столиком. То ли от невыносимой жары, то ли от грохота, то ли бог знает от чего, люди здесь были не в меру возбуждены и жадно ели и пили. Потные зелёные бумажки-доллары так и мелькали в воздухе.
– Money is honey! – прокричал им пожилой мужчина за соседним столиком и подмигнул.
«А они ведь очень простые, эти американцы, – подумал Андрей. – Но надо искать тех, к кому я приехал – интеллектуалов, профессоров, писателей… Первый этап – американский ПЕН-клуб. Хорошо, что у меня рекомендательное письмо из Вены. Завтра же – туда».
– Андрюша, – начала Лена. – Ну как, что ты скажешь? Мы не погибнем?
– Ну что ты. Какая ерунда. Мы же приехали сюда не на погибель.
– Как ты уверен… Но всё-таки как-то страшно из-за неизвестности.
– Надо быстро во всём разобраться, – ответил Андрей.
– Ну что, Ленка, признайся, не раз вспоминала «Город жёлтого дьявола» Максима Горького? А?! – смеялась Любочка Кегеян, когда все они сидели за столом в номере Кегеянов, в гостинице. Гостиница мало отличалась от той, в которую поместили Андрея и Лену.
Итак, все пятеро московских друзей были снова вместе в Нью-Йорке. Из окон комнаты – с двадцать пятого этажа – были видны громады небоскрёбов и маленькие фигурки людей на улице.
Любочка была небольшого росту, беленькая, с волосами цвета пшеницы, полненькая, но очень энергичная. Английским она владела в совершенстве. Генрих Кегеян, красивый, черноволосый, с грустновато-добрым лицом, лет за тридцать (Любочка была чуть помоложе), был известен в Москве не как художник, а как эссеист и мастер чёрного юмора. Лена была в чём-то неуловимом – помимо различий – похожа на Любочку. Казалось бы, всё было разное: и волосы у неё были чуть-чуть потемнее, ближе к каштановым, и рост повыше, и сама она была не так чтоб уж полная (а, как говорится, средняя). Подругами они были с давних пор, ещё до своих вторых замужеств (за Генрихом и Андреем). Андрей же имел довольно обычный вид русского интеллигента.
А Игорь Ростовцев – поэт-неконформист с резко авангардным уклоном, которого, как говорили, благословил перед смертью сам Пастернак, – был самый старший из них. Ему было уже за сорок, он был одинок, сед (где-то в Ленинграде у него был взрослый сын от неудачного брака) и с общим выражением лица не в меру возвышенным. Все они принадлежали к так называемым неконформистским кругам писателей, поэтов и художников, которые начинали в конце пятидесятых или в начале шестидесятых. Не публиковались, не выставлялись официально. Некоторые из них боролись – или не боролись – за свободу творчества, но в политике участия не принимали и были так же далеки от политического диссидентства, как Иероним Босх от китайского либерализма. Небольшое число людей такого плана уже даже были относительно известны на Западе, но большинство, как и наши герои, ещё нет – выехали в основном в Израиль, Нью-Йорк или Париж в потоке «третьей эмиграции», образуя свой островок «диссидентов от искусства». Это означало, что эти люди – по причине характера или формы их творчества – не могли в то время быть признаны в официальном искусстве (таких было много в Москве и в Ленинграде в 60-х годах, но только некоторая часть их решилась на отъезд, что позволялось тогда для них). Среди них были очень разные люди, но некоторые были объединены узами ещё прежней московской и ленинградской дружбы. Политические же диссиденты – независимо от того, были они людьми творчества или нет, – образовывали совсем другую группу.