Юрий Мальцев – Вольная русская литература (страница 91)
Такой же модернистский «суспанс»[296] мы находим и в конце романа «Пути-перепутья»: колхозники пишут коллективное письмо в защиту арестованного председателя колхоза, а что дальше – якобы не известно. Но никакой интригующей неизвестности тут нет. Советская система действует с беспощадной неуклонностью раз заведенного механизма. И автору, и всем нам известно, что ждет либерального председателя колхоза, и авторов «коллективки», и арестованного. Просто Абрамову не хватило смелости показать нам это, да никто бы ему и не позволил это сделать.
В повести «Вокруг да около» Абрамов затронул и вопрос насильственного прикрепления крестьян к земле. Павел Вороницын запил, осознав, что он – гражданин второго сорта, беспаспортный. Но, дойдя до этой опасной черты, автор пугается и обращает всё в шутку. «Да за каким лешаком тебе паспорт-то?.. Куда ты, рожа, поедешь?.. Пьяным еще напьешься, потеряешь. Десять рублей штрафу платить…». Так ставится проблема крепостного права в сегодняшней смелой реалистической литературе. Этого же самого Вороницына автор заставляет покуситься и на святыню советских выборов. «Если не дашь деньги (заработанные), – говорит он председателю, – голосовать не будем». И опять-таки автор сразу же на попятную. Спешит всё смазать, свести к шутке. Вопрос о принудительных и фарсовых псевдовыборах лишь на мгновение вынырнул, чтобы тут же снова кануть во мрак.
Проблема подается автором на таком уровне, что становится стыдно за него. И мужики, и председатель выглядят как дураки или недоразвитые дети. А ведь русский мужик остер. Вспоминаю такой случай: один дед каждый раз в день выборов скрывался наглухо, и, когда его обнаруживали на следующий день и набрасывались, почему не шел голосовать, он разыгрывал удивление: «А зачем? Мне эта власть нравится, не хочу другой!» Тут и придраться не к чему. Такого голыми руками не возьмешь. Абрамов вообще обладает удивительным свойством заговаривать о самых острых проблемах советского общества, но так, что от проблем ничего не остается, контуры их размываются потоками фальши. Вот, например, сейчас тема концлагерей и массового террора строжайше закрыта для писателей.
А Абрамов ухитряется писать об этом. Но как! Это стоит даже процитировать. «Искать мужа надо, а где? Ни одного письма не было… Большая у нас страна, не пойдешь же от лагеря к лагерю. Пошла… Всю Сибирь насквозь прошла-проехала. Да тайно, чтобы комар носу не подточил, чтобы никто не подумал, зачем от лагеря к лагерю шастаю… [Это по запретным-то зонам она шастает? А про статью «Член Семьи Врага Народа» Абрамов, конечно, и слыхом не слыхивал? –
И вся эта оперетка подается советскому читателю после «Архипелага ГУЛаг». Вернее, вместо «Архипелага»: за «Архипелаг» сажают. Большая часть этих промежуточных книг – книги о деревне. Что и понятно. Тут проще избежать фальши. Описывай себе восходы и закаты, косьбу или пахоту, девичью гулянку, нехитрый говор мужиков. Они ведь не ведут разговоров о Сталине и Брежневе (или можно сделать вид, что не ведут), о рыночном хозяйстве и социализме, о тоталитаризме и плюрализме и т. д. Писатели эти обижаются, когда их называют «деревенщиками», считают это определение сужающим. На мой взгляд, это определение, напротив, льстит им, ибо главные проблемы русской деревни ими не только не раскрыты, но даже не названы по имени. Трагедия русского крестьянства, не имеющая себе подобных во всей новейшей истории, ими боязливо замалчивается.
Одичание народа и вырождение русской нации они всеми силами стараются не замечать. Представляют всё дело так, будто речь идет лишь об отдельных индивидах, оторвавшихся от земли, развращенных городом, таких, как Алька у Абрамова или дети старухи Анны у Распутина. То, что всё русское крестьянство оторвано от земли, отучено от работы, отлучено от веры и обычаев, живет уродливо, бессмысленно, страшно, это можно лишь смутно уловить в глубоком подтексте у таких писателей, как Распутин и Белов. По уровню проблем, по охвату жизни промежуточная литература (за исключением разве что Распутина, да изредка Белова и Залыгина) очень похожа на то, что на Западе называют диалектальной литературой.
Кстати, и язык, который так старательно воспроизводят деревенщики, – это ведь диалект. Читать эти диалоги, пожалуй, занятно. Только когда их не очень много. А то начинаешь уставать ото всех этих челисников, тяпушек, пестерочек, ендов, посыпушек, клепцов, корчаг, кожулин, жомок, ужищ, клевещин, осеков и т. д. Но диалектальная литература в России как-то никогда не прививалась. Очень уж узок угол обзора. Русскому писателю, да и читателю, тут тесно, ему подавай толстовскую ширь.
Наши новые реалисты старательно обходят всё, что касается отношения власть-народ. Функционирование коммунистической системы и ее устройство, механизм принуждения, обмана и контроля, равного которому еще не знала история, – всё это вне поля их внимания. Как будто всё это вещи маловажные и как будто можно описывать жизнь советских людей, абстрагируясь от характера того режима, при котором они живут. Ведь даже самая дальняя деревенская глушь сегодня – это не только ухабы на дороге, красивые пейзажи, колоритные старики, пьяные трактористы, бойкие молодухи, но это и непременный лозунг, славящий партию, и доска надуманного «соцсоревнования», и очковтирательное «выполнение плана» и т. д. И в каждом селе есть парторг и штатный стукач.
Советская ложь и советский гнет вездесущи, ими пропитано всё, и от них нигде нет спасения. Нет нейтральной «просто жизни», которую можно бы по старинке неторопливо и любовно описывать. Такое описание в самой сути своей ложно. Это как если бы взяться описывать смертельно больного человека, ограничившись лишь рассказом о том, как и что он ест, во что одет и как причесан, ни словом не обмолвившись о его страшных мучениях, то есть о том, что как раз и определяет всё его бытие. Наивно говорить о том, что писатели эти якобы просто не хотят вмешиваться в политику, а хотят тихо заниматься своим ремеслом. Сознание любого человека в сегодняшнем мире политизировано, политика стала неотъемлемым компонентом бытия, в нашем же идеократическом государстве политикой пропитаны даже воздух и пища. Игнорировать это – значит заниматься как раз угодной властям политикой.
Неестественными и ущербными представляются все эти якобы реалистические повествования, старательно отгораживающиеся от жгучих проблем России. Когда читаешь книги этих «промежуточных», невозможно избавиться от ощущения, будто вступаешь в узкий туннель, где нет простора, воздуха, обзора, а есть лишь узенькая полоска света, по которой вынужден следовать. Некогда девизом русского писателя было: не могу молчать! Девизом сегодняшних «промежуточных» стало: должен молчать.
Даже из книг ортодокса Кочетова мы узнаем гораздо больше, нежели от наших деревенщиков, о том, что такое колхозная система. Кочетов со всей откровенностью рассказывает нам (ибо ему и в голову не приходит, что здесь надо что-то скрывать), кем и как принимаются решения, назначается и сменяется начальство, кто определяет план, нормы поставок, оплату трудодней и т. д. Бегство от советской реальности в искусственно отгороженный заповедник в наиболее чистом виде можно, пожалуй, наблюдать у Солоухина. Его, кажется, интересуют в жизни лишь травы и цветы, рыбалка, в лучшем случае коллекционирование старых икон. А ведь мы знаем, можно написать и «Записки охотника» так, что они становятся выдающимся документом эпохи. Да и уж если об охоте и рыбалке, то неужели после светоносного Аксакова читать Солоухина, изъясняющегося языком «Литгазеты»? Лишь изредка он дает прорваться своим гражданским чувствам в таких изящно выраженных, глубокомысленных и свободолюбивых замечаниях, вроде: «Нельзя идти на поводу у демократизма» или «Нет, демократия демократией, но иногда хорошо, когда найдется и власть!».
Виктор Астафьев задушевно и обстоятельно повествует о своей жизни в монументальном своем многолетнем труде «Последний поклон». Рассказывает о детстве в сибирской деревне, совпавшем как раз с коллективизацией, но о коллективизации ни слова, ни слова о миллионах русских мужиков, согнанных умирать в те самые енисейские топи, неподалеку от которых жил Астафьев. Он лишь глухо упоминает о страшном голоде, обрушившемся на их село. Отчего голод, и только ли в их селе – об этом молчок. Так же глухо (в «Царь-рыбе») заговаривает он о «варварском отношении крестьян к земле», которое «началось в тридцатых годах», но тут же умолкает. Отчего такое варварство? Почему мужик разлюбил землю? И природу? И ни разу он, проживший жизнь в Сибири и изъездивший ее всю, не упоминает о сторожевых вышках лагерей и запретках, составляющих непременный атрибут сибирского пейзажа.