Юрий Мальцев – Вольная русская литература (страница 32)
И еще в другом месте:
«Когда я еще увлекался литературой, я обратил внимание, что герои советских авторов совершенно не думают о деньгах… Признаюсь честно, я всё больше и больше думаю о деньгах. По-моему, с ними происходит что-то непонятное. Раньше, до реформы, если у меня была в руках сотня, я считал себя богатым человеком. Сегодня, как пойдешь в магазин – так нет десятки. [А ведь советская пресса утверждает, что при социализме нет инфляции и быть не может. –
Этого признания о том, что советский ученый-физик получает зарплату, которой не хватает даже на питание маленькой семьи из трех человек – муж, жена и маленькая дочка – разумеется, тоже никакой цензор пропустить не может. И того, что все советские города-новостройки монотонны, безлики, по-казенному стандартны, уродливы и одинаковы: «Налюбовался одним городом – в другой не захочешь. Всё одинаково. Главная улица – имени Ленина. Параллельно – Коммунистическая, Советская, Красноармейская. На домах лозунги и призывы: “Да здравствует коммунизм – светлое будущее всего человечества”, “Дело Ленина победит”». И того, что иностранный турист, тщательно ограждаемый от реальной советской жизни «натренированно улыбающимся» персоналом, помещаемый в особые гостиницы, провозимый по особым маршрутам, не может узнать правды о нашей стране, – всего этого тоже цензура пропустить не могла.
Однако и здесь, в романе «Прогноз на завтра», в котором Гладилин, видимо, старался быть как можно более правдивым, ему не удалось избежать фальшивых интонаций, неискреннего заигрывания с читателем, недоверия к нему. Он никак не может попасть в верный тон и то относится к читателю как к глупому, недалекому человеку, на которого надо действовать дешевым эффектом, то начинает говорить явно не своим голосом, фальшивым, натужным, в надежде на то, что читатель этого не заметит, либо сочтет это за простительную и необходимую дань сильным мира сего, либо, наконец, пытаясь убедить в своей искренности, заменяет саму искренность усилиями доказать ее, что вызывает лишь недоверие.
В начале 1976 года Гладилину удалось добиться выезда на Запад. Здесь он опубликовал уже ряд своих не пропущенных советской цензурой рукописей, в которых гораздо меньше чувствуется зависимость от штампов советского мышления. Но удастся ли ему освободиться от них совсем, вопрос этот не так прост, как кажется, ибо мешает писателю не только страх, но и глубоко укоренившиеся в его сознании привычки, штампы мышления, привитые ему советской печатью, самоцензура, вошедшая уже в плоть и кровь всякого, кто пишет в советских условиях.
Эта самоцензура, бессознательно, на уровне подсознания проводимое затормаживание и устранение некоторых импульсов в ходе творческого процесса, деформирует личность писателя и часто разрушает в нем всякую способность писать свободно и искренне.
О самоцензуре хорошо говорил
При этом нужно помнить, что вычеркиваниям и правке подвергаются лишь вещи, уже одобренные в принципе для печати, отвечающие партийным установкам на данный момент, то есть вещи, уже прошедшие предварительно самоцензуру писателя, отлично знающего, что можно предложить для печати и чего нельзя, и первую цензуру младшего редактора.
Кузнецов считает, что самоцензура в той или иной мере присуща сегодня всем русским писателям, даже тем, кто пишет для самиздата, ибо давая читать свои произведения друзьям или даже просто складывая их в свой письменный стол, писатель постоянно думает о том, какая мера наказания грозит ему за то или иное высказывание в случае, если рукопись будет найдена при обыске, и поэтому, как правило, воздерживается от наиболее опасных суждений, производя таким образом операцию самоцензуры даже при написании произведений, не предназначенных для печати.
Бежав на Запад, Кузнецов надеялся начать писать по-новому: с полной отдачей, излечившись от страшной душевной травмы, выйдя из того ужасного состояния, в котором он пребывал последние годы: «во мне всё одеревенело, душа как бы заледенела от моего собственного внутреннего цензора, я почувствовал себя как в каменном мешке… Цензура губит не одни книги – порождая вынужденную самоцензуру и торговлю совестью, она губит души. Губит художников. Губит людей. Лично я на этой дороге сдачи и гибели дошел до грани, за которой, чувствовал, не то кончают самоубийством, не то сходят с ума»[137].
Но оказалось, излечиться от этой травмы не так легко. Прошло уже шесть лет с тех пор, как Кузнецов бежал на Запад, а анонсированные им его новые книги до сих пор еще не вышли. Андрей Амальрик, человек совсем иного душевного склада, редкой силы воли и исключительного мужества, упрекал Кузнецова, в своем открытом письме к нему, в недооценке «внутренней свободы» и в слишком большой зависимости от внешней несвободы. Сам Амальрик пожертвовал здоровьем и едва не лишился жизни (он находился уже при смерти, без сознания, в тюремной больнице и лишь чудом выжил), но ни в чем не покривил душой и оставался свободным человеком в условиях несвободы. Однако такой героический путь, разумеется, удел лишь немногих. Немногие способны на это, а большинство мучается и страдает, как Анатолий Кузнецов.
Другую запретную и больную тему поднял в своем «романе-документе» – «Заложники» –
Он не захотел подправлять правду, ибо именно в правде сила и смысл этого романа-документа. «Все приведенные в нем факты и фамилии – подлинны. Опираются на письменные свидетельства. Здесь нет места слухам. Пишу лишь о том, что видела и испытала моя семья»[139]. А испытала она многое. Ужас войны, препятствия, чинимые советскими властями евреям при поступлении в высшие учебные заведения, невозможность найти работу после окончания университета (знаменитый «пятый пункт» в анкетах – национальность), голод, нищета, преследования после смелой речи Свирского на собрании писателей в Москве (1968 год) – всё это описано обстоятельно, точно, детально.
Свирский подробно останавливается на травле евреев во время кампании против «космополитов» и наделе евреев-врачей, «агентов шпионской сионистской организации Джойнт», на истории своего столкновения с писателем Василием Смирновым (по иронии судьбы занимавшим пост редактора журнала под названием «Дружба народов»), которого Свирский обвинил в антисемитизме и спор с которым разбирался в Комиссии партийного контроля Московского городского комитета КПСС (1966 г.), причем Смирнова взял под свое покровительство секретарь Московского комитета партии Егорычев. Свирский говорит о новом поколении советских евреев, об озлобленной и отчаянно ненавидящей советскую систему еврейской молодежи, о «еврейском взрыве» последних лет в Советском Союзе.
Усиливающийся государственный антисемитизм, с одной стороны, и усиливающийся еврейский национализм (да и не только еврейский, а также и других малых народов Советского Союза и даже русский национализм) Свирский объясняет тем, что «социальное [то есть коммунистическая доктрина] обанкротилось – надобно хорониться в национальном». Тут Свирский повторяет выражение, ставшее сегодня ходячим, и ничего сенсационного в этом открытии нет. Вовсе не надо обладать особой прозорливостью, чтобы заметить этот явный процесс усиления национализма (всех толков) и угасания социально-политической идеологии сегодня в Советском Союзе.