Юрий Мальцев – Вольная русская литература (страница 15)
Как еще на один пример, укажем на большую анонимную повесть «Никто. Дисангелие от Марии Дементной»[102]. В ней тот же сюрреалистический колорит и туманная неразбериха пьяного сознания, провалы памяти, изображаемые белыми пятнами в тексте. Автор экспериментирует, пробует разные приемы: кинематографическая перебивка и внезапная смена кадров, бредовый монолог, поток пьяного сознания, гротеск – Григорий Брандов, работающий «аплодисментщиком» на важных собраниях и учащийся в Высшей Аплодисментной школе и т. п. Однако всё это скорее на уровне эксперимента и пробы, любопытной, но не более того; автору не удалось еще выработать органичного стиля, который шел бы от содержания, раскрывал его, и потому серьезная тема книги – страшная судьба советского интеллигента, отказавшегося лгать и в результате этого лишившегося работы, всяких средств существования и гибнущего среди алкоголиков и проституток в мрачных подвалах на Таганке – тема эта не находит убедительного воплощения и воспринимается лишь как предлог для забавной фантасмагории и формалистических экспериментов.
Но вернемся к герою повести Ерофеева «Москва – Петушки». Он едет из Москвы в Петушки к своей возлюбленной, вернее, он выехал утром из Москвы в Петушки, захватив с собой чемоданчик с выпивкой, и вот поезд уже возвращается из Петушков в Москву, и на дворе уже вечер, а не утро, как думает захмелевший герой, а он всё едет и едет. Главы повести – это прогоны между железнодорожными станциями. Размышления и воспоминания героя перемежаются сценками в поезде, попытками героя завязать отношения с другими пассажирами и включиться в причудливо преломленную в его пьяном сознании действительность. По мере того как герой хмелеет, сгущаются сюрреалистические краски. Ерофеев обладает незаурядным юмором, и юмор его почти никогда (за редкими исключениями) не сбивается на «хохмачество», а сохраняет благородную сдержанность.
Его «алкогольный эпос» (повесть свою Ерофеев назвал поэмой) не только отражает печальный факт сегодняшней советской общественной жизни: здесь целая философия, стройная образная система и даже ироническая апологетика алкоголизма:
«О, если б весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом – как хорошо бы! Никаких энтузиазмов, никаких подвигов, никакой одержимости! – всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигам».
Хмель – это уход от лживого официозного оптимизма, от надоедливых призывов к ежедневным подвигам, жертвам и свершениям во имя «светлого будущего – коммунизма», от ограниченной и фанатичной уверенности советских идеологов в собственной непогрешимости и всеведении. Хмель – это даже как бы и путь к личному совершенствованию, к смирению, отрешенности от мира и чуть ли не к святости:
«Уже после двух бокалов коктейля “Сучий потрох” человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с расстояния полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет».
Тяга к опьянению порождается определенной жизненной установкой:
«Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».
И само опьянение, в свою очередь, рождает тоже созвучную экзистенциальную философию:
«Если уж мы родились – ничего не поделаешь, надо немножко пожить». За комизмом и иронией скрывается печальная правда и большая серьезность. Преломление всех жизненных проблем в свете «белой магии» (как назвал русскую водку Синявский) – здесь не просто формальный прием, а путь отказа, бегства, протеста и даже критики (интересна пародия на большевистскую революцию, данная в этом ключе).
Ерофеев – человек из народа, он сам работал на тех самых кабельных работах, которые описаны в повести. У него есть глубокая интуиция духа сегодняшней жизни русского рабочего люда и настоящее знание народного быта, психологии и языка. У Ерофеева мы находим живой нынешний разговорный язык не как экзотическое диалоговое обрамление авторского повествования, а как органичный способ самовыражения – и это, несомненно, большой вклад Ерофеева в сегодняшнюю русскую литературу. Вслед за ним многие другие самиздатовские авторы увидели в языковом новаторстве или, скорее, в неком «языковом реализме» или даже «языковом натурализме» самый прямой путь отражения нового колорита современной советской жизни и психологии.
Сюда же следует отнести энергичную, жесткую, грубоватую прозу
Но самым большим и интересным писателем, из тех, кто именно в модернизированном языке видят важнейший инструмент художественного открытия мира, является, несомненно,
«Боюсь, что влияние стиля – их стиля – гораздо сильнее, чем можно подумать. <…> Кругом приложены миллионные усилия редактуры, власти, конформного сознания, деклассированных и пьяных окраин, чтобы лишить язык жизни»[104].
Духовное спасение он видит в первую очередь в уходе от мертвящих советских стилистических штампов языка и мышления. Упадок современной литературы Марамзин тоже видит в первую очередь в том, что писатель и читатель утратили вкус слова, фразы, стиля, что литература всё больше превращается в «описательство».
«Письменность стала чистейший обман, – говорит он в одном из авторских отступлений (цикл рассказов “Смешнее, чем прежде”), – она пытается скрыть, что она письменность, что ее, значит, пишут. Она притворяется действием, она хочет впрыгнуть в нашу голову сама собой, через глаз, и там притаиться картинкой из памяти <…> Каждый роман спит и видит себя на экране. Кто теперь читает буквы, кто видит слова, кто наслаждается их управлением? Все глотают страницы, пожирают абзацы и уже на кончиках ресниц превращают их в кадры».
Марамзин же действительно наслаждается словами и их сочетаниями, поиск языковой выразительности становится у него страстью. Тщательно подобранными словами он лепит свою прозу, тяготеющую к философской созерцательности, к психологичной углубленности. Даже давая, например, портрет случайного встречного в автобусе, он старается избежать плоской «описательности», стремится к углубленной объемности:
«Рот у него был закован в железные зубы, а лицо было особое лицо государственной важности. Чтобы завести себе такое лицо на лице, надо многие лета занимать себя чем-то вверху, у кормила – чем они там занимаются? Но как потом снова дойти, чтобы ездить автобусом, вот что неясно. После бритья он освежал себя какой-то туалетной водой парфюмерной торговли, от которой несло сыростью, мокрицами, глубоким духом влажного мороженого мяса. Хватит терпеть насмешек и пренебрежения, – говорил этот запах с оттенком угрозы. – Хватит терпеть, пора назад к кормилу».
В своих поисках Марамзин проделал уже сложную эволюцию, которая, судя по всему, еще не закончена и при успешном развитии своем, возможно, даст русской литературе действительно большого писателя. Ранняя повесть Марамзина «История женитьбы Ивана Петровича»[105] (1964 г.) написана вполне в традиционном реалистическом стиле с некоторой даже старомодной тяжеловесностью медлительного слога. Здесь лишь едва заметен налет экстравагантности в некоторых не совсем обычных для уха звучаниях. Экстравагантен, скорее, сам сюжет: девушка-работница, попавшая в денежное затруднение, идет на панель, приводит «клиента» прямо в комнату рабочего общежития, где «клиент» (Иван Петрович) соединяется с ней прямо в присутствии подружек, соседок по комнате; затем он встречается с ней еще раз и, наконец, женится на ней.
Здесь (как и в повести «Человек, который верил в свое особое назначение») секс – запретная тема советской литературы – уводит от стандартных шаблонов. Секс потому оказался под запретом, что не укладывается в рациональную схему человека-производителя, человека-строителя коммунизма. Иррациональные страсти, указывая на совершенно иной, более темный, загадочный и более сложный характер человека, вносят не учитываемый и не контролируемый элемент. В концепции общества, как совокупности производственных отношений и классовой борьбы, такой более сложный человек не находит себе места и потому разрушает ее. Герои же Марамзина именно в чувственности находят спасение от холода бездушной казенной жизни.