XLVIII, 9 – Читатель, мы теперь оставим… – Решение оборвать сюжетное развитие ЕО, не доводя его до канонического для романа завершения, было для П сознательным и принципиальным. Каковы бы ни были биографические, цензурные или тактические обстоятельства, подтолкнувшие к такому решению, с того момента, как оно созрело, оно сделалось художественно осмысленным. Более того, каковы бы ни были обстоятельства, принудившие П отказаться от традиционных форм композиции, они натолкнули его на эстетическое открытие такой силы, что последствия его сказались на всем русском романе XIX в. П знал, что читатели и критика ждут от него традиционного «конца», в специальном стихотворном послании к Плетневу П собирался дать ответ «друзьям», убеждавшим его продолжить якобы неоконченный роман:
Вы говорите справедливо,
Что странно, даже неучтиво
Роман не конча перервать,
Отдав его уже в печать,
Что должно своего героя
Как бы то ни было женить,
По крайней мере уморить,
И лица прочие пристроя,
Отдав им дружеский поклон,
Из лабиринта вывесть вон (III, 397).
Однако такой подход для автора ЕО был теперь таким же архаизмом, как и требование, чтобы:
…при конце последней части
Всегда наказан был порок,
Добру достойный был венок (3, XI, 12–14).
Поэтому все попытки исследователей и комментаторов «дописать» роман за автора и дополнить реальный текст какими-либо «концами» должны трактоваться как произвольные и противоречащие поэтике пушкинского романа. В. Г. Белинский писал: «Где же роман? Какая его мысль? И что за роман без конца? – Мы думаем, что есть романы, которых мысль в том и заключается, что в них нет конца, потому что в самой действительности бывают события без развязки <…> Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? – Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотеть больше ничего знать…» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 7. С. 469).
L, 13 – Я сквозь магический кристалл… – Магический кристалл – стеклянный шар, служащий прибором при гадании. Освещая его свечой с обратной стороны, гадающий всматривается в появляющиеся в стекле туманные образы и на основании их предсказывает будущее (см.: Лернер. С. 105–108).
В последнее время М. Ф. Мурьянов оспорил объяснение Н. О. Лернера, увидав в нем «смысловую неувязку – ведь стекло является по своей природе веществом аморфным, а не кристаллическим и даже по внешней форме стеклянный шар не имитирует природный кристалл, который, как известно, имеет только плоские грани» (Временник. 1970. С. 92). Автору осталось неизвестным, что слово «кристалл» в высоком стиле могло означать «стекло». См. в «Вельможе» Державина: «Не истуканы за кристаллом (т. е. под стеклом. – Ю. Л.), / В кивотах блещущи металлом (т. е. в золотых рамах. – Ю. Л.), / Услышат похвалу мою». Вода, как известно, имеет аморфную структуру. Это не мешало П написать: «…отразилася в кристале зыбких вод» (1, 78), то есть в стекле, в зеркале вод. Это делает дальнейшие рассуждения М. Ф. Мурьянова беспредметными. Гадание на кристаллах действительно имело место, но в обиходе гадалок «магическим кристаллом» именовалась именно сфера (кстати, сам Мурьянов в качестве примера приводит изображение полусферы на картине Бальдунга, что также никакого отношения к природному кристаллу не имеет).
LI – строфа отличается необычной художественной концентрацией. Начинающее ее опасно-конфиденциальное биографическое признание, устанавливающее между автором и читателем отношение доверительной близости, сменяется предельной и необычной для ЕО образной абстракцией: сюжет романа спроецирован в плоскость таких понятий, как Идеал, Рок, Жизнь (все графически даются с заглавной буквы!). Образ Жизни раскрывается в двух ориентированных на глубокую литературную традицию метафорах: «жизнь – пир» (вариант «жизнь – чаша») и «жизнь – книга». Первый образ получил широкое распространение в романтической элегической поэзии (см.: Бочаров С. Г. Поэтическое предание и поэтика Пушкина // Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 54–73), второй, уходя корнями в античную и фольклорную традицию, был обновлен, с характерной заменой книги на роман, Карамзиным:
Что наша жизнь? Роман. – Кто автор? Аноним.
Читаем по складам, смеемся, плачем… спим
Высокая концентрация литературной образности в двенадцати стихах строфы резко контрастирует с простотой двух заключительных стихов. Одновременно резко меняется точка зрения носителя текста и распределение сфер реальности и вымысла. В начале строфы Онегин и Татьяна предстают как литературные образы – создания авторского творческого воображения, далее намекается, что в облике Татьяны жизнь и поэзия сливаются. Но в следующих стихах сама Жизнь получает название романа, а автор перемещается в позицию читателя, который волен «дочитывать» ее до конца или нет. Такими средствами создается синтез основных стихий романа: литературы и действительности.
3–4 – Иных уж нет, а те далече, / Как Сади некогда сказал. – Стихи представляют собой пересказ текста, впервые использованного П как эпиграф для «Бахчисарайского фонтана»: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече. Саади» (IV, 153). Сади (Саади; между 1203 и 1210–1292) – иранский поэт, родился в Ширазе. Высказывание, использованное П в качестве эпиграфа, содержится в поэме «Бустан», как это было установлено К. И. Чайкиным (см.: Временник, 2. С. 468). Непосредственным источником для П послужил французский перевод «восточного романа» Т. Мура «Лалла Рук» (см.: Томашевский. Кн. 1. С. 506).
Однако цитата эта в ЕО имела более сложный смысл. В № 1 «Московского телеграфа» за 1827 г. появилась статья Н. А. Полевого «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С. Д. П.)». В эту статью, содержащую ряд смелых политических намеков, П. А. Вяземский, как это было установлено М. И. Гиллельсоном (см.: Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 424), сделал вставку: «В эти два года много пролетело и исчезло тех резвых мечтаний, которые веселили нас в былое время… Смотрю на круг друзей наших, прежде оставленный, веселый и часто (думая о тебе) с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади): Одних уж нет, другие странствуют далеко!» Как статья Полевого, так и вставка Вяземского не прошли незамеченными: правительство получило доносы (см.: Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. СПб., 1889. Т. 2. С. 386–391); считалось несомненным, что автор доносов Ф. В. Булгарин, однако М. И. Гиллельсон обнаружил, что они написаны рукой фон Фока (см.: Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. Л., 1969. С. 158). На основании этих доносов Вяземскому было направлено полуофициальное письмо. Действуя явно по поручению высших инстанций, осуществлявших наблюдение над литературой, Д. Н. Блудов писал: «…цитируются стихи Саади в переводе Пушкина. Я не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так, и я представляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль». История гонений на эпиграф из Саади, конечно, была известна П от Вяземского, и, употребляя его в заключении ЕО, он не просто совершил смелый акт, намекая на декабристов, но и сознательно дразнил Бенкендорфа, демонстрируя, что его не может остановить и то, что властям заведомо известен смысл намека.
6–7 – А та, с которой образован / Татьяны милый Идеал… – Обращенность концовки романа к его хронологическим истокам – южному периоду творчества П – вызвала у П воспоминания о Крыме (ср.: «Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату: письмо ваше разбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего “Онегина”…» – письмо Н. Б. Голицыну 10 ноября 1836 – XVI, 184 и 395; «крымская» атмосфера концовки, возможно, также способствовала цитированию Саади). Смыкая конец сложного реалистического текста с его романтическими истоками, П не только напомнил о своем декабристском окружении тех лет, но и счел необходимым восстановить в сознании читателей «И гордой девы идеал, / И безыменные страданья» (VI, 200), ту романтическую легенду, которая сопутствовала появлению южных поэм и рисовала их автора влюбленным изгнанником, исповедующим свои сердечные тайны (см.: Лотман Ю. М. «Посвящение “Полтавы”»). Изучение ряда предположительных прототипов Татьяны (а их было немало) убеждает в чисто художественной природе этого образа: «с которой образован» и пр. – литературная мистификация, призванная обострить у читателя чувство житейской подлинности событий, составляющих содержание романа. См. с. 28–39.
Отрывки из путешествия Онегина
Предисловие было предпослано автором отдельному изданию восьмой главы (1832), которая появилась с пометой: «Последняя глава “Евгения Онегина”». В издании романа в 1833 г. П, помещая после «Примечаний к Евгению Онегину» специальное добавление: «Отрывки из путешествия Онегина», перенес текст предисловия в начало этого раздела.