Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 21)
У меня ещё пылают щёки и подбородок, натёртые при потасовке, то и дело я поддёргиваю вниз сырой рукав свитерка, чтобы прикрыть расцарапанное до крови запястье своей левой руки. Но хозяин, к счастью, не разглядывает меня, да и на отца почти не взглядывает. Всё его внимание — на стене, которая в полную длину и высоту уставлена шеренгами книг.
— Я, видите ли, Миша, книжник или, как в старину говорили, книгочей… — Ласковым движением руки он ловит в воздухе невидимую пылинку, не позволяя ей прилипнуть к какому-нибудь из корешков. — Ещё до войны, в отрочестве и в юности собрал добрую половину того, что вы тут видите. К счастью, всё уцелело. И даже в войну, на фронте, книги шли ко мне, и домой, вместо трофеев, привёз тяжёлый чемодан книг. Разумеется, и теперь неустанно их прикупаю. А что? Курить не курю, к алкоголю равнодушен, на футбол не бегаю, детей нам с Машенькой, как говорится, Бог не даёт, — вот всякий свободный рубль и трачу на книги.
— Ну, вы молодец! — восхищается отец и даже закашливается. — А я вот, грешен, и курю, и рюмку иногда пропускаю, и за наш ЦДКА болею… А книги, что имел до войны, пропали.
Он смотрит как-то рассеянно на меня, будто решает, нужно ли говорить ещё об одной статье расходов, и вдруг оживляется:
— Вот сегодня, правда, хороший словарь купил, англо-русский. Двадцать тысяч слов содержит.
— Поздравляю с покупкой, — улыбается хозяин. — Для начала очень хороший словарь, знаю его: второе издание… А насчёт табака да водки, знаете ли, мой случай — не правило, а исключение. Кто от чего пьянеет, а я — от запаха книг. Тоже ведь страстишка, — он машет себе самому пальцем. — Ну-с, а теперь — к столу.
Жена его, полненькая и улыбчивая, разливает по чашкам густую пахучую заварку, предлагает нам с отцом печенье, тонкие дольки лимона. Они так сверкают на блюдце полупрозрачными прожилками, источают такой свежий и острый аромат, что у меня невольно слюна скапливается под языком.
— Можешь лимон сахаром посыпать, — подсказывает женщина, — а можно в чашку положить, для вкуса. Кому как больше нравится.
Я ещё не знаю, как мне больше нравится, потому что мы у себя дома никогда не едим лимонов.
— Давай, подцепляй ложечкой, вот так, — советует отец, — и в чай клади.
И чая такого, как у них, мы не пьём: они пьют почти одну заварку. Отец, вижу, целых три ложки сахара себе насыпал, и я следую его примеру. Он меня уже учил дома, что не нужно изо всей силы звякать-колотить ложкой, когда размешиваешь в стакане сахар, и не нужно громко присёрбывать, чмокать и постанывать, когда делаешь глотки. Но эти правила почему-то так быстро всегда вылетают из головы, и я теперь слежу за собой вовсю, чтобы не осрамиться.
Он замечательно вкусен, этот терпко-сладкий, вишнёво-коричневый, с лекарственной кислинкой лимона напиток! Само ломается на губах, тут же тает во рту печенье; шевелятся в забытьи кисти бахромы над головами, задумчивые абажурные тени бродят по книжным рядам, выискивая нужные заглавия и имена… Я уже не слышу, о чём говорят взрослые, мне мерещится перешёптывание томов, я кажется, начинаю различать неназойливые благовония, источаемые переплётами и стиснутыми страницами, будто стою в Фёдоровке под жарким навесом, где досыхают гирлянды табачных листьев, или нюхаю прошлогодний букетик усохших чернобривцев, который бабушка Даша сняла на Маковея с иконной полочки, чтобы заменить его новым, только что освящённым в церкви… Однажды я выпросил у неё пустой трёхгранный флакончик — то ли из-под духов, то ли уксусную эссенцию в нём держали, — таким вот едва различимым прощальным ароматом веет от книг.
Прищуриваюсь, и колонны томов застывают в неколебимом величии, будто стоят так уже сто лет или даже тысячу, и всегда возле них пили целебный чай, произносили мягкие умные слова, и абажур проливал во все углы жилья умиротворяющий сок неиссякаемого заката. О, как же хочется, чтобы и мне когда-нибудь стала доступна подобная благодать: в любую минуту дотронуться глазами или пальцами до любимых книг, легко и радостно пожертвовать для них всем-всем на свете — играми, гулянием в парке, беганием в кино. Я бы вообще перестал куда-нибудь выходить, тем более уезжать, а сидел бы тут всё время, наслаждаясь никому не слышными собеседниками, даже обходясь без волшебного чая с лимонной долькой, лишь бы только шло от печной стены ровное кирпичное тепло и румяный плод абажура рассеянно пошевеливал золотистыми прядками во всю полноту чистого ночного бденья.
— А этот тридцатитомник трудов Владимира Ильича я вам, Миша, как и пообещал, дарю, — хозяин поднялся от стола и сидит на корточках перед длинным рядом книг в светло-алых, чуть полинявших переплётах. — Издание ещё довоенное, а теперь новое выходит, и я на него подписан, так что никакого для меня ущерба.
— Ну, я даже не знаю, как мне отблагодарить вас, — опять закашливается отец и встаёт во весь рост. — Это же такая ценность, что…
— Вот и нехорошо такой ценности зря простаивать, — перебивает его хозяин. — Берите, и никаких разговоров. У меня ведь правило: книги покупать, но не продавать, а если есть возможность, дарить. Так что окажите мне удовольствие принять без всяких лишних слов. Сегодня возьмёте или позже?
— А донесём? — с беспомощной улыбкой глядит на меня отец.
— Завернём в газеты, перевяжем, — подсказывает хозяин, — сын вам поможет… Донесёте!
Выйдя из подъезда, мы с отцом, не сговариваясь, останавливаемся, глядим на окно угловой квартиры.
— Вот ведь какие есть люди, — растроганно произносит отец. — Да.
Свободной от книг рукой я нащупываю в кармане пальто неизрасходованные «гранаты». Мелкий озноб пробегает у меня по спине. Мы ведь тут совсем недавно носились, орали, швыряли друг в друга батарейками, — а что, если бы одна из них угодила в оранжевое окно? Мы бы, конечно, кинулись наутёк, и поминай как звали. А эти добрые люди, отцовы друзья? Почему они-то должны страдать из-за наших дурацких сражений?.. Может, мне выбросить батарейки потихоньку в снег, пока отец идёт впереди?
Сокрушённо вздыхаю про себя. Почему-то мне всё-таки жалко их выбрасывать. Жалко, и всё тут.
А фамилия у того офицера очень простая: Иванов.
Может, таких, как мы, шалопаев вообще напрасно было, даже опасно пускать в кино? Совсем, мол, не то выносили мы в своих очумелых головках из клубов, что желательно выносить. Нас, мол, только драки занимали в фильмах, да пальба, да смешные словечки смешных людей. Нам только палец покажи с экрана, или скорчь рожу, или поддай кому-нибудь тумака — тут же начинаем гоготать, топать ногами, хлестать друг друга по шеям, мычать и блеять. Разве для пустой потехи таких вот оболтусов артисты по ночам роли разучивают, без конца репетируют, учатся скакать на лошадях, падают головой об пол, окунаются в ледяную воду и, наконец, превозмогая себя, целуют и обнимают нелюбимых артисток?.. Бывало, когда они там целуются, мы вовсю хихикаем, кукарекаем, улюлюкаем, шипим, то есть всячески стараемся показать, что нам эти упражнения не только совершенно неинтересны, но даже представляются верхом неприличия. Что должен делать благородный герой на экране? Бить врагов, гарцевать на лихом коне или перепрыгивать в танке через разрушенный мост, нестись сквозь тучи на продырявленном истребителе, ну а девушки, как поётся в заводной песенке, конечно же, потом. Настоящий герой как-то даже глупеет сразу, как только ему приходится встречаться с этими самыми девушками, он и не знает толком, что с ними делать-то, о чём с ними разговаривать, как ответить на все их хиханьки да хаханьки, на все эти закатывания глазок и капризные губки, на вечные ужимки и увёртки. И что они тут носятся перед героем со своими ямочками на щеках, бантиками, сумочками, каблучками и зеркальцами? Бестолковые, только мешают совершать ему новые подвиги! И зачем их вообще на экран допускают? Вот эту, к примеру, пучеглазую, с кудряшками — зачем? Как только она появится, все артисты мгновенно глупеют — и артист Жаров, и два бравых офицера-лётчика, русский и француз, и даже немецкий шпион вместо того, чтобы шпионить, приглашает глупую хохотунью на свидание.
Ну, немца, впрочем, не жалко. Мы уже привыкли, что почти всякий гитлеровец в кино глуп как пробка. И рядовые глупы, и генералы. На них, почти на всех без исключения, написано, что они или напыщенные идиоты, или тупые простофили. Наши прямо обязаны таких победить. Любая оплошность фашиста на экране вызывает у нас дружный смех. Мы обмираем от восторга, когда они целыми взводами валятся, скошенные меткой очередью нашего пулемётчика. Поделом гадам — за всё, за всё, что они у нас натворили. А когда один наш рассеянный солдатик нечаянно приводит из лесу чуть ли не целый полк пленных фашистов, ликованию нашему нет предела. Свист и топот сотрясают зал, шапки летят под потолок, пересекая луч кинопроектора, отчего на экране вспухают тёмные пятна.
О, как в эти минуты торжества наших экранных героев мне тоже мечтается о славе! Но я вижу себя не в новеньком немецком мундире мужественного советского разведчика, не в комбинезоне отважного лётчика или танкиста, не в бушлате и бескозырке матроса. Нет, майским тёплым вечером я проношусь вдоль Тряпочной, взбивая пыль, на огнедышащем скакуне, в развевающейся бурке, с саблей, колотящейся о бедро… Ветер поёт в ушах, космы длинной чёрной гривы касаются моих щёк, я будто прирос к отполированному, туго скрипящему седлу, мы влетаем в проулок между бараками, и тут конь мой вздымается на дыбы в пяти метрах от бревна, на котором обычно играют в «садовника» или в «испорченный телефон» мои сверстники, мальчишки вперемешку с девчонками, и они замирают в ужасе и восхищении, но я усмиряю скакуна, осаживаю, разворачиваюсь к ним спиной, вновь понукаю и пришпориваю, мне некогда, мне не до игр, впереди ветер, ночь, неведомая судьба, может быть, смерть, но так далеко, что никому из них она не принесёт боли…