18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 2)

18

— Только один матрос спасся. Под водой из последних сил он финкой разрезал верёвку, вынырнул подальше от того места, выкарабкался на камни.

— И они его сверху не увидели?

— Нет, не увидели. И он вернулся в Кронштадт, — отец говорит теперь уже другим голосом, взволнованно и торжественно. — И поведал друзьям своим о том, что случилось. Из Кронштадта выходит в море целая эскадра — крейсера, линкоры, миноносцы. Они идут на крейсерской скорости к тому месту, где погибли их сотоварищи. Десант высаживается на берег. С винтовками наперевес матросы устремляются прямо на боевые позиции противника. Вышибают их из траншей, гонят к той самой скале, где произошла расправа. Палачи в панике валятся в море. И матрос, тот самый, который спасся, в последнем кадре фильма стоит на месте гибели своих друзей и спрашивает грозно: «Ну?! Кто ещё на Кронштадт?!»

Я невольно оглядываюсь на каменные кручи над стальной Томью. Там, как всегда, пустынно: ни деревца, ни куста, только глубокие извилистые щели в скалах. И даже если прищуриться, ничего на них не мерещится — ни одной-единственной человеческой фигурки.

Но душа моя уже населена ожиданиями.

Отцов полк на лето переведён из тайги в черёмуховую рощу на берегу Томи. Поднявшись из реки на взгорок, нам нужно только пересечь почти всегда пустынную, колдобистую дорогу, а за ней уже роща и тропинка под черёмухами и берёзами бежит прямо к крыльцу нашего фанерного домика. Кусты и деревья окружают его так тесно, что, лишь присмотревшись, можно обнаружить в просветах между ветвями соседние дачки. Они точно такие же, как и наша: крошечная веранда под навесом и дверь в единственную комнатку с единственным окном. Но вокруг домика столько воли, столько простора, что он не кажется мне тесным и убогим.

Когда мы, выбирая в сырых глинистых колеях места посуше, переступаем через дорогу, отец спрашивает у меня:

— Ну что, не боишься ходить здесь?

Мне неприятно, что он помнит о том происшествии. Мне даже не хочется отвечать ему, но и позволить себе такую вольность я не решаюсь.

— Хожу себе и хожу, — бурчу вполголоса.

— А что? — беспокоится мама. — А что такое?

— Маленькая военная тайна, — ухмыляется он. — Имеем мы право на маленькие военные тайны?

— Ох-ох, — ворчит мама. — Правда, как маленькие, что один, что другой.

— Р-разговорчики в строю! — с показной строгостью пропевает отец одно из своих любимых присловий.

Чтобы поддержать эту игру, я выкрикиваю, подражая его интонации:

— На пра… на ле… кру!.. Атставить!

А вот тогда, в первый день нашего приезда сюда, мне было совсем не до игр. Только-то были сгружены на крыльцо дачки наши считанные узлы, и мама велела нам с отцом уйти куда-нибудь часа на два, пока она вымоет полы, протрёт стены, окно и разложит вещи по местам, как отец воскликнул:

— Вот и отлично! А я тем временем покажу ему реку Томь.

Может, и было бы всё отлично, если бы не эта злосчастная дорога, до безобразия расколоченная следами шин. Громадные ребристые следы сразу меня насторожили.

Пока отец перебирался на другую сторону, огибая лужи с торчащими из них кусками брёвен и сучьев, я стоял как вкопанный на краю тропы. И тут где-то совсем близко голодным зверем взревел в лесу мотор. Эхо шарахнулось в глубь рощи. Листва беспомощно затрепыхалась на деревьях. Злобный несытый рёв нарастал.

— Эй, ты что там? — крикнул мне отец. Он стоял на чистой траве и вытирал об неё подошвы сапог. — Ну, давай, скорей!

В это время на повороте дороги, метрах в полуста от нас, зловеще сверкнуло лобовое стекло грузовика. Но теперь, когда источник звука стал понятен, моя первоначальная оторопь, вместо того чтобы исчезнуть, заполнила всего меня непереносимым страхом. Кабина ухнула куда-то под землю. Мотор взревел ещё надрывней. Земля подо мной мелко затряслась. И вдруг тёмно-зелёное, облепленное грязью чудище объявилось совсем близко, в клубах сизого дыма. Чёрные тени ветвей хлестали по стеклу, и я с ужасом увидел, что в кабине никого нет. Там пусто, но несмотря на это, громадное горбоносое существо намерено ехать прямо на меня.

— Я кому сказал?! — рассердился отец. — Быстро сюда!

— Ни! Нэ пиду!.. — крикнул я, давясь слезами. — Мэни страшно.

С негодующей усмешкой на лице отец вернулся ко мне, дёрнул за руку, потащил за собой. Лишь напоследок он подхватил меня под мышки и перепрыгнул через колею, заполненную маслянистой жижей.

— Стой! Куда? — приказал он, заметив, что я собираюсь дать дёру подальше от края дороги. — Оботри ботинки!

Он успел ещё шлёпнуть меня по заду и смахнуть ошмётки грязи со своих голенищ, пока грузовик, трёхосный «студебеккер», гремя бортовыми цепями, тяжело переваливаясь с боку на бок, наконец поравнялся с нами. В кабине его я разглядел молоденького улыбающегося шофёра в пилотке, который оторвал руку от руля и отдал честь отцу.

— Эх, ты! — отец поколебался немного, будто размышляя, стоит ли сказать всё, что он обо мне думает. И всё же припечатал: — Трус!

Как не понять мне его тогдашнего возмущения: целых полгода учил он меня быть храбрым мальчиком, настоящим сыном офицера-фронтовика. И разве я в малом преуспел — ещё зимой, в тайге? Научился скатываться с пригорка на длинных солдатских лыжах, прыгал в сугроб с крыши дровяного сарая, стоял в двух шагах от гаубицы во время учебных стрельб. Правда, в отличие от артиллеристов, с открытым ртом стоял и пальцами зажимал уши, чтобы не лопнули перепонки и кровь не потекла из носу. Ночью, в трескучий мороз, когда отец поднял меня из тёплой постели, велел одеваться и отнести пакет командиру полка, жившему в двухстах метрах от нашего домика, я безропотно ступил на тропу, затиснутую сугробами, и пошёл в темень тайги, не озираясь. И я бы донёс этот странный пакет, если бы отец, наблюдавший за мной с ярко освещённого порога нашего жилья, не крикнул: «Давай назад!» Он тогда даже похвалил меня за это полувыполненное поручение и пожал руку, — а теперь?! Сколько его стараний, да и моих тоже, пошло насмарку! И из-за чего? Из-за какой-то задрипанной дороги, из-за какого-то американского грузовика!

Что, разве не видел я в войну у нас в Фёдоровке дорог в десять раз грязнее этой? Не видел разве немецких грузовиков и румынских самоходок? Разве во дворе нашей хаты не задымилась однажды германская танкетка? А ведь мне уже семь лет, осенью пойду в школу.

И на тебе: трус!

Не порадовал меня в тот день ни вид широченной пустынной Томи (очень уж много воды, в тыщу раз больше, чем в нашем фёдоровском ставке; и потом, как это люди в ней купаются и плавают, если я привык к тому, что для купания вполне достаточно нашей ванночки, привезённой в Сибирь, той самой, в которой меня когда-то крестили; впрочем, отец тут же и предупредил, что купаться в Томи мне категорически возбраняется, поскольку плавать я не умею). Не приободрило меня и самостоятельное «форсирование» дороги на обратном пути: отец пустил меня вперёд, а сам курил папиросу, демонстративно повернувшись ко мне спиной, любуясь напоследок скалистым заречьем Томи.

Теперь-то я могу догадаться о причине своего тогдашнего страха. Это был старый мой, ещё военного времени страх, если только слово «старый» применимо к семилетнему мальчику. Кажется, я, оказавшись в Сибири, на берегу Томи, не мог бы ничего или почти ничего припомнить из нашей жизни в оккупации, когда бы по-настоящему чего-то боялся. Видимо, детская свежая память хорошо постаралась, чтобы упрятать от меня подальше все самые ранящие впечатления лет, проведённых во вражеском тылу. Но вот оказывается, что, как она ни старалась, как ни выметала из моих снов и моей яви всякий инородный сор и хлам, как ни замазывала мягкой тёплой глинкой любую трещинку и щербинку на дне малоёмкого детского сознания, её труды вдруг оказались напрасны под напором какого-то вроде бы совершенно второстепенного воздействия, косвенного, несильного, даже, по сути, невинного. Но этого маленького бокового толчка, как ни странно, оказалось вполне достаточно, чтобы в благополучном хозяйстве памяти всё вздыбилось, встало вверх дном, пронзилось острой неукротимой судорогой ужаса. То ли мне показалось, что тут, посреди тихой Сибири, вдруг выполз из потаённого логова гитлеровский грузовик? То ли по контрасту с невозмутимой благодатью июньской лесной свежести и чистоты оскорбил месивом грязи и древесных обломков вид изношенного армейского тракта? Не знаю и никогда уже не узнаю. Но так было. Весь тот день потускнел для меня. В ушах ещё пульсировало хлёсткое «трус!.. трус!» И ныла в плече рука, за которую отец выдернул меня на дорогу. И даже не восхитили по-настоящему мамины старания: запах просыхающих половиц в комнатке, занавесочка на окне, прибранная родительская кровать и моя мягкая лежанка, и аромат моих любимых котлет, приготовленных на электрической плитке.

Да, у нас, несмотря на игрушечность обшитого фанерой жилья, было тут своё электричество. По вечерам над столом включалась лампочка. Впрочем, ею пользовались мало. Отец после позднего ужина почти сразу укладывался отдыхать, потому что в полк он уходил очень рано, когда я обычно ещё спал. Мама из всех нас в наибольшей мере пользовалась благами электричества, её плитка редко когда успевала остыть в продолжении дня, и когда пошла клубника, мама даже приспособила неутомимую алую спираль для варки варенья.