Юрий Лощиц – Эпические времена (страница 5)
Я сразу же начинаю пахтать. Я собираюсь колотить невидимую глазам сметану изо всех своих сил. Кому же из нас не хочется масла? Иногда бабушка добавляет его ложкой в кашу, иногда намазывает тонким слоем на кусок белого хлеба, недавно вынутого из печи. А иногда разогревает до пузырей на сковороде и потом переливает в кувшин. И это – уже топленое масло, оно может храниться в подполе круглый год.
А еще она относит свежее масло в колхоз.
Мне кажется, что я пахтаю уже целое утро, но почему-то совсем не похоже, чтобы масло в дёжке как-то дало о себе знать.
Если прислушиваться к скучным хлюпаниям внутри посудины, то приходит на ум, что сметана так навсегда и останется сметаной.
– Щось вона ничого не хочэ, та сметана, – ворчу я вслух и зеваю. – Якась вона ледаща.
– А, можэ, цэ ты ничого нэ хочешь? – хмыкает бабушка – Може, то нэ сметана, а ты в нас такэ лэдаще?
Укор бабушки подхлестывает меня. С новым раздражением принимаюсь я толкать палку вверх-вниз то одной, то другой рукой. Но проходит еще время, а эта противная сметана становится будто бы всё жиже и жиже…
– Бабушка, у мэнэ вжэ мозоляки на жменях, – начинаю я подхныкивать. Она подходит ко мне, дует на красные водяные мозолики, вспухшие на ладонях.
– А ты подывысь на мои руки, – вдруг потягивает она передо мной свои полусогнутые ладони, все в глубоких черных морщинах и порезах. – Колысь и воны булы таки ж билэньки, як в тэбэ.
В голосе бабушки Даши я различаю какой-то вздох, совсем слабый. Но этого звука оказывается достаточно, чтобы мне неожиданно захотелось притронуться своими губами к ее жестким шершавым ладоням.
– Ще чого здумав, лызунчик! – отдергивает она свои руки. И даже для чего-то прячет их под фартук.
Потом строго приказывает:
– Айда на двир! Сама допахтаю твою сметану.
Но на дворе мне почему-то сразу становится скучно, и я жалею, что пожаловался на эти свои крошечные мозоли и не исполнил до конца поручение. От нечего делать я прохожу в открытый настежь коровник, притрагиваюсь к чистым, будто вылизанным Красулей яслям. Они пустые, ни одной травинки не осталось, и через небольшое оконце на их светлые доски падает солнечный рассеянный луч. Недавно я тоже зашел сюда один и вдруг обнаружил, что в порожних яслях, свернувшись калачиком, после обеда спит дедушка. Лысина его прикрыта кепкой, и он лежит, не разув своих старых чёбот, в которых косит траву.
Я сказал об увиденном бабушке. Мы вдвоем заглянули в коровник, тихо подошли к яслям поближе. Бабушка негромко назвала его по имени. Но он не пошевелился и продолжал дышать себе в усы.
– Кумедия, – с улыбкой произнесла бабушка неизвестное мне слово. И добавила так же тихо:
– Заморывся мий Захарий.
А теперь, не успеваю придумать для себя какое-то еще занятие, как бабушка Даша уже кличет меня с порога в хату и кивком головы показывает на угол, где на полу в мисочке с холодной водой желтеет яркий круглячок масла.
Да когда же она всё успела!
Мне и стыдно, что не справился с пахтаньем сам, и радостно, что всё же и я постарался, как мог.
Но надо напоследок еще постараться. Я мигом выскакиваю на улицу, потому что бабушка велит сорвать большой лист лопуха, а он растет у нас в тени за хатой. Когда, запыхавшись от бега, я приношу ей самый зеленый, самый красивый лист, она промывает лопушину в воде и бережно заворачивает в нее масло, чтобы отнести в холодный подпол. И пока она его заворачивает и несет, возле ее рук всего на какой-то миг удерживается удивительный, тонкий, ни с каким иным запахом не сравнимый сладко-кисленький дух.
Собачья халабудка
Если повернуть за угол нашей фёдоровской хаты, перебрести дорогу к колодцу и от него взять влево, то через несколько шагов увидишь вишни. Их деревца свисают прямо над пешеходной тропой, и в прорехах между листвой и наливающимися ягодами проглядывает своими светлыми стенами и соломенным верхом еще одна хата. Это дом младшего дедушкиного брата Виктора и его жены тети Дуси. У них, как и у нас, много хлопот по хозяйству, и мы не каждый день, даже не каждую неделю видимся с ними. Но мне нравится ходить к ним в гости с бабушкой Дашей. Больше всего я запомнил, как мы навестили их на Троицу. Стоило лишь нам появиться на дворище родственников, как из своей белой, как лед, конурки-халабудки, удивительно похожей на игрушечную хатку, звонко рыча, вылетел рыжий песик.
– Шарик, Шарик, та цэ ж на-ши! – усовестила его с порога тетя Дуся, да и он сам тут же понял свою оплошность и важно забрался в прохладу необыкновенного жилища. Мне показалось, что он возвратился в халабудку слишком даже проворно, будто боялся, как бы я не опередил его и не проник в его заманчивую конурку первым.
– Ду-уся, – нараспев восхитилась бабушка Даша. – А колы ж цэ вы зробылы Шарику таку халабудку?
– Та за недилю до Троици и зробыла. Нехай, думаю, и у Шарика будэ малэньке свято. Зробыла замис на соломи, встромыла гиляки дужкамы в землю, обмастыла ти дужки замисом, а як вин захряс, обгладыла зверху и знутра глынкой з навозом, щоб не потрискалось на сонци. А слидом же й розвела известь с синькой, щоб глядилось як хатынка.
Тетя Дуся, рассказывая всё это так подробно и нараспев, вряд ли догадывалась, как я им завидую: возле большой хаты у них теперь притулилось такое небывалое строение, какого и у нас, и во всём, пожалуй, селе больше ни у кого нет.
Шарик, казалось, тоже внимательно слушал ее рассказ и поглядывал на меня одним рыжим глазом, будто хотел сказать: вот видишь, хлопчик, как мне тут хорошо, всё чистенькое, свеженькое, стенки и круглый потолочек побелены внутри и снаружи. И даже понизу, как на большой хате, выведен кистью ровный ободок из черной сажи, чтоб всякому зеваке было ясно: тут всё, как у людей. И соломка постелена, видишь, совсем свежая, пахучая, только из скирды, а не из-под какой-нибудь коняги. И ты даже не мечтай, что я тебя сюда пущу полежать хоть на минутку, мне тут и самому в самый раз. Лежал и я когда-то в старой дощатой конурке, такой щелястой, что ветром продувало до самой кожи, а теперь! Смотри, надо мной потолок, как белое яичко. Думаешь, и куры мне не завидуют? Еще как!
Между тем тетя Дуся уже ныряла по своему огороду: надергала в подол горку круглой с краснобелыми бочками редиски, общипала твердыми черными ногтями зеленые стручки горошка:
– Всэ такэ рясне, солодкэ. Йиштэ на здоровьячко.
– Ду-уся, – пыталась ее остановить бабушка Даша. – Та нащо цэ? Хиба ж у нас у самих ничого нэма?
Но и она тоже пришла к родичам, как я видел, не с пустыми руками, а что-то принесла в тугом сером узелке.
Потом мы спустились в хату. Спустились, говорю, потому что пол располагался немного ниже порога, и нам пришлось нащупать босыми подошвами одну или две ступеньки. Здесь всё было примерно, как в нашей и как в других хатах, где мне приходилось гостить. Большая белая печь-груба в углу, дощатый стол под иконами, отворенная дверь в соседнюю комнату, где большая хозяйская кровать возле черного грубошерстного, с большими красными розанами молдавского ковра, стоит как изваяние. И на кровати с молчаливым любопытством смотрит в нашу сторону, будто дожидаясь, чтобы и на нее обратили внимание, чуть не дюжина подушек: снизу самые большие, а потом поменьше, еще и еще поменьше, а наверху самая маленькая, в мельчайший красно-черный крестик, как новорожденное дитятко.
Но ни эти подушки, ни печь, ни чистый стол, ни свежевымазанный глиняный пол поразили меня, а поразило то, что лежало на полу. Это была здоровенная охапка дубовых листьев, будто занесенная сюда из леса через распахнутую дверь сильным движением ветра. В избе благоухало, как в дубраве. Благородный древесный дух был особенно свеж и крепок, оттого что листы уже слегка свернулись, хотя еще не потеряли свой зеленый цвет. Когда мы ступали по ним, они не трескались и не рассыпались, а лишь слегка похрустывали, наполняя комнату особым, ни на что больше не похожим, будто церковным благовонием.
– Ты дывысь! – с одобрением покачала головой бабушка Даша. – Треба и Захарию наказаты, чтоб в другий раз прынис з лису мишок дубового лыста. А то вин всэ траву косыть на Тройцу.
– Та й трава добре, – вступилась за моего дедушку тетя Дуся. – Така вона духмяна. Вы ж знаетэ, для церкви тэж траву на Тройцу косять…
Так они еще говорили о том о сем, а я с пригоршней сладких гороховых стручков улизнул на улицу, чтобы посмотреть, не покинул ли Шарик свою хатку. Но он, будто догадываясь о моем намерении, посапывал себе на соломенной подстилке, и мне виден был в полукруглом отверстии лаза лишь один его безмятежно шевелящийся бок.
… Наверное, думаю я теперь, та необыкновенная пёсья халабудка была сооружена тетей Дусей в самое первое послевоенное лето, чтобы обозначить этим маленьким памятником начало новой мирной жизни. Но, возможно, она появилась и перед самой войной. Я и тогда мог ее запомнить, как что-то невиданное в нашем сельском быту.
Лет через сорок с лишним после войны я еще раз побывал в Фёдоровке, заглянул на полчаса к старенькой уже, пережившей своего мужа, моих дедушку с бабушкой, тетю Дусю. Завез ей от своей матери гостинчик, головной платок. И ничего кроме слез и старческих сетований почти и не запомнил из недолгого разговора.
Вся хата ее была в глубоких трещинах, давно, знать, рук и средств не доставало ни для замазки, ни для побелки. Это еще удивительно, что кое-как стояла на своем месте и собачья маленькая хатка. Но и она была, подстать людскому жилью, в трещинах, в отшелушившихся пестрых следах побелки.