Юрий Леонов – Нескладуха (страница 11)
Он вздрогнул и замер от одного лишь слова, сказанного с такой щемящей нежностью, какая жила в нем смутно вместе с привкусом материнского молока:
– Ми-илый… милый мой, – распевно повторяла Августа. И, не глядя в ту сторону, легко было представить, каким мягким внутренним светом озарено ее лицо. Не торопись, голубчик, не спеши…
До той минуты и представить не мог Кочелабов, чтобы обыкновенные, сказанные ребенку слова, даже не сами слова, а выдохнутая с ними нежность, могли пробудить в нем острый, чувственный интерес. Он сидел, не меняя согбенной позы, и сожаление о чем-то несбывшемся, почти похороненном в сомнениях и растратах, вдруг туго сдавило его за горло.
– Ми-илый мой, ну нельзя же так зубками, маме больно, Егорушка.
Кочелабов встал, громыхнув табуреткой, приметив краем глаза, как Августа испуганно заслонила ладонью крутую, оттянутую книзу грудь, и только у двери вроде как извинился:
– Ты меня это… Я пойду.
– Вот дурной.
На следующий день Кочелабов снова очутился возле того самого, крепко сбитого из кедрача дома. Пришел с ирисками и печеньем, с беспечной, слегка виноватой улыбкой и непонятным смятением в душе, словно собирался не в гости, как убеждал он себя, а спешил на свидание.
Толкнулся в дверь – заперто, сучек еловый в щеколде вместо замка. Так и побрел обратно, с ирисками и печеньем, со смятением своим и никому не нужной беспечностью.
Давно уже не интересовала Кочелабова похилившаяся усадьба деда Гурова. И сейчас шел он мимо, с надеждой вглядываясь в даль улицы, как вдруг за разросшимися кустами смородины царапнуло взгляд что-то чуждое, броское… Детская коляска. Это с каких же пор младенец у Гурова?.. Кеша привстал на цыпочки и разглядел за листвой снующую над корытом округлую спину Августы.
– Эй, здорово! Ты чего тут?! – позабыв про младенца, обрадовано гаркнул он и осекся под сердитым взглядом Августы, с подчеркнутой осторожностью открыл калитку.
Босоногая, обласканная солнцем, в тонком ситцевом платье удивительно похожа была Августа на ту забытую Кочелабовым девчонку. Только б удочку в руки – и айда опять на реку на весь день. А она стояла, отжимая с кистей рук хлопья пены, и затасканное мужское исподнее белье топорщилось перед ней из корыта.
– Ишь как… – растерянно сказал Кеша, обращаясь скорее к себе, чем к Августе.
– Вот деду Гурову, понимаешь…
– Понимаю. Подработать что ли решила?
– Что ты? Какие с него деньги! Так я… Ну просто так, по-соседски.
Он кивнул, вроде бы успокоенный этим ответом, но про себя отметил, что не рядом живет Августа – за четыре дома отсюда.
– А я к тебе собрался, – сказал Кеша, пристраивая кульки возле детской коляски. Больно чай у тебя хорош.
– То-то стриганул вчера зайцем. Я так и решила – чаю перепил.
– Перепил, – с легкостью согласился Кочелабов. Ну да ладно, ты это… Ириски тут да печенье.
– Вот здорово! Дедуля как раз ириски любит.
Кочелабов вскинул голову: уж не смеется ли над ним Августа в отместку за вчерашнее. Но радостны и не замутнены обидой были ее глаза.
Чай они пили втроем. Дед Гуров еще не оправился после приступа радикулита и теперь полусидел-полулежал, облокотившись на низкий подоконник, посверкивая на молодых из-под курчавых черных бровей.
Неуютно чувствовал себя Кочелабов под этими взглядами за выскобленным до глянцевой желтизны столом. Чашку держал чинно и твердо на растопыренных пальцах, чаем не швыркал, а отхлебывал его маленькими глотками, и, оглядывая стены, обклеенные репродукциями картин и фотографий, корил себя за малодушие: зачем согласился на этот чай.
Дед Гуров не столько увлекался сладким, сколько нахваливал Августу: какая она добрая да пригожая, хозяйственная да внимательная к нему, старику. И хоть Августа сердилась совсем непритворно и даже грозила оставить белье нестиранным, если дед не прекратит свое славословие, он только хитровато подмигивал Кочелабову, как сообщнику, и продолжал гнуть свое. Все это начинало походить на зауряднейшее сватовство.
Кеша кивал головой для приличия, чтоб не сидеть истуканом, и ждал момента, чтобы спросить, не на войне ли потерял дед свое здоровье. И он спросил, готовый выслушать двусмысленный в своей уклончивости ответ, не столько для себя, сколько для Августы, чтоб знала, кому стирает белье.
Вместо ответа дед попросил Августу подать ему с тумбочки альбом фотографий. На одной из них, порыжевшей от времени, четверо солдат, натужась, выталкивали из грязи сорокапятку. И в крайнем солдате, без подсказки, можно было узнать чернобрового, с залихватским чубом их собеседника.
– Вот с этой пушчонкой до Пскова и дошел, на здоровье не жаловался, пока осколок в загривок не поцеловал.
«Что ж он раньше той фотокарточки не показывал, не давал сплетням окорот? – подумал Кочелабов. Неужто обошли его стороной бабьи пересуды?»
– Поправитесь, – убежденно сказала Августа.
– Поправиться, быть может, и поправлюсь, даст бог, – вздохнул Гуров. А здоровья-то уж не жду. В мои года – какое там здоровье. Вы молодые – вам жить… А ты, милка моя, – ткнул он жилистым пальцем в Кочелабова, – правильно на жизнь смотришь. Ребенок, чей ни будь, разве помеха в жизни? Да столько их еще наробите вместе, помяни мое слово…
Августа, фыркнув, выскочила из-за стола.
Найдя ее за домом, в ягоднике, Кочелабов едва не поверил, что собирается Августа исполнить обещанное. Вот поправит сейчас одеяльце на Егорке и покатит домой.
– Пень старый! Язык-то без костей, вот и молотит, вот и… И ты тоже хорош поддакивать: да, да, – передразнила она Кочелабова. Он то ладно – нашел золотце: милашка, букашка. Дура я, толстая и некрасивая дура. Не слепая, все вижу.
– Будет врать-то, какая ты дура? И не толстая вовсе, чего наговариваешь?..
– Была бы умная, училась бы сейчас в городе и горюшка не знала. А тут не сыщешь даже, куда девать себя.
Кочелабов жалостливо обнял Августу, и та затихла, сжалась, будто хотела стать совсем маленькой. Под его ладонью поймано затрепетала какая-то жилка. Заполошное, ускользающее биение ее подействовало на Кочелабова сильнее, чем сами слова: и боль Августы за свою неустроенность, и досада на языкастого деда, и боязнь, что Кеша по-своему истолкует это застолье – все смятения и тревоги просочились в него, как в сухой, потрескавшийся от влаги суглинок.
– Ты хорошая девчонка, Ава, – сказал Кочелабов.
– Баба я, Кешенька, баба.
– А я вот поглядел сегодня – девчонка, правда, как тогда.
Она засмеялась, и веря и не веря его словам.
– Скажешь тоже. Где-то подмазываться научился.
– Не, не умею. Иногда, знаешь, и хочется, ехор-мохор, а не умею. Я ведь тоже дурачок, без вранья.
Кеша и сам удивился, куда это его занесло в разговоре. Но Августа слушала, не перебивая, и он продолжал нехитрые свои речи, пока она не вздохнула:
– Вот брошу сейчас все, будешь знать, как языком балобонить.
– И правильно сделаешь, – подхватил Кочелабов. Сама же говоришь: «Старый пень».
– А что ты о нем знаешь? – с вызовом спросила Августа.
Много раз вспоминал потом Кочелабов этот разговор, не переставая удивляться тому, что, сызмала помня Гурова, не знал он правды о нем, а она, девчоночкой, знала. Верила, что никогда не прислуживал он фашистам, хоть и писали о том подметные письма. Было другое: долго выбирался из окружения, за что и осудили его, отбыл в лагере срок. И потом не баловала Гурова судьба. На лесоповале, куда их мобилизовали из рыболовецкого колхоза, придавило комлем жену, так что в сопки шли они рядом, а обратно выносил он ее по сугробам на закукорках.
Про жену Наталью, у которой отнялись ноги, Кочелабов знал, помнил, как жалели ее потом все бабы. А про то, каково приходилось Гурову, не старому еще мужчине, ухаживать до самой смерти за этой мнительной ожесточившейся женщиной, не доводилось задумываться Кеше.
В пересказе Августы знакомая история с Натальей прозвучала так, словно Кеша услышал ее впервые, и сам Гуров предстал вдруг не странным, изломанным жизнью стариком, а человеком, сохранившим долг и верность жене в самое лихолетье. По совету врача каждое утро и вечер натирал он и отжимал для жены по стакану морковного сока. У многих ли мужиков хватило б терпенья на это?
Последний вопрос адресовался напрямую Кочелабову – так откровенно глянула на него Августа. Ему же оставалось лишь рассказать, как лазили они с Лешкой в огород за этой самой морковкой, а Гуров чуть не ухлопал их из берданы.
– Пугнул вас небось холостым, а вы уж…
– Ну да, над ухом просвистело, – соврал Кочелабов.
– Значит, в воздух пальнул. А иначе б, понимаешь, не промазал.
– Чего ж не понять… Учительница б из тебя, наверное, хорошая вышла. Все так складно объясняешь, будто на уроке. Кеша даже зевнул с притворцей, чтобы не было сомнений, как он относится ко всякого рода поучениям. Но Августу зацепило другое:
– Ой, верно сказал. Мне и в классе так говорили – учительницей будешь. А я вот…
Егорка спал, зажмурясь от ярких солнечных пятен, пробившихся сквозь листву смородины. Глядя на бледные скобки бровей младенца, Кочелабов попытался представить, что это его сын, его бутуз, но не забилось сильнее сердце, хоть в детстве мечтал он стать не летчиком, не капитаном, а просто папой.
– Чудно все устроено, ехор-мохор, – блаженно просиял Кочелабов. Вот гляжу, какая ты есть? Да никто была для меня, пигалица и только. А сейчас – навроде родни, все по-свойски.