Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 10)
Пониже каменистой, запруженной топляками излучины реки то и дело вспенивались буруны. Покачивались над потоком темные горбы рыб. Вернувшись в родную реку из океанских далей, лососи штурмовали перекат на пути к близкому уже, наверное, нерестилищу.
Вот одна из рыбин с разгону сиганула из воды над самой гранитной щеткой, плюхнулась меж скошенных выступов ее и, мощно работая хвостом, заелозила навстречу стеклянистым струям. Они били из-под скользкого, в редких ошметьях коры бревна. Тщетно потыкавшись под него, лосось взметнулся вверх несколько раз подряд, пока поток не отбросил его назад, на каменистый гребень. Там он замер, большой и беззащитный, как видно собираясь с силами для нового приступа. Криво загнутая верхняя челюсть самца уперлась в обломок камня. По ободранному грязно-малиновому боку колотили частые брызги.
— Вот же бардак какой! — возмутился Гера. — Знают, что нерестовая река, а хлам убрать некому!
— Наверное, ливень недавно был, ишь сколько всякой дряни натащило, — поддержал разговор Паша.
Все шло к тому, что надо было растащить завал. Но мы стояли и медлили, представляя, как студена сейчас сбегающая с сопок вода, и слабо надеясь на чудо: вдруг да прорвется сама эта подрагивающая под напором реки преграда.
На дальней отмели обсыхали снесенные из верховий, раздутые тела рыб, уже отнерестовавшихся, отдавших роду своему все, что могли. В дремотных поклонах склонялось над ними обожравшееся воронье. Жизнь шла по отшлифованному тысячелетиями кругу, обтекая нас шорохами набухшей запруды, тонким пересвистом пичуг, клекотом спешащей к океану воды…
Я не заметил, когда Валера скинул с себя ботинки. Мелькнуло над канавой яркое пятно рубахи, чмокнула на той стороне мокрая глина…
— Ты гляди там! — спохватился Паша.
Скорчив зверскую рожу и размахивая руками, Валера уже ступал по галечной отмели, как по накату над бездной. Видно, давно не хаживал босиком. Доковылял до завала, сунулся в воду, ребячливо ойкнул с явным расчетом на зрителей, дотянулся до разлапистого комля ствола, волоком вытащил его на берег. И тотчас потек, с шорохом наползая на лосося, грязный вал из прогнивших ошметьев коры, обломков коряжин, палой листвы…
Упреждая его, Валера дернулся к рыбине, ухнул в яму выше колена, весело выругался, но пока оглядывал штанину, лосось взметнулся, выдираясь из ломкого сплетения веток, и снова исчез под шапкой мусора… Вынырнул он гораздо дальше этого места, среди кружащихся остатков запруды. Впереди, до самого поворота, река была чиста, прозрачна, стекляниста. Лосось резко взмахнул хвостом и пошел, и пошел молотить вверх по мелководью, пружинисто и одержимо.
— Оля-ля! — заорал вдогонку Валера, замахал руками. — Гей-гей!
Искристая радуга брызг приветственно вспыхнула в последний раз вокруг темного горба рыбины и угасла в глубине омута.
ПАМЯТЬ ДЕТСТВА
Повесть в новеллах
ЖЕЛУДИ ДЛЯ КРАСНОЙ КОННИЦЫ
Влажным и теплым, по обыкновению, был тот октябрь. Два года назад, до войны, в такую пору завершался курортный сезон. Конец его называли отчего-то бархатным, хотя на дальние гребни гор уже оседал снег и часто начинало штормить. Отдыхающие увозили с собой самшитовые трубки, шкатулки, инкрустированные мелкими ракушками, открытки «Привет из Сочи», на которых подрабатывал наш сосед, поджарый, вечно не успевающий куда-то дядя Костя.
Два года назад лоточницы еще настойчиво предлагали обратить внимание на горячие пирожки с мясом, на эскимо в шоколаде, а нынче в школе мы ждем не дождемся большой перемены, когда каждый получит по стакану соевого молока с булочкой. Кажется, что во всем белом свете ничего вкуснее этого не осталось. А может, вовсе и не было. Всю жизнь скулили в порту сирены, на пляжах гулял только ветер, всю жизнь над санаториями не увядал запах жженых бинтов и карболки.
Наш двухэтажный, обвитый зеленью дом стоит особняком. Запущенный овраг, пустырь, приморский сквер, сквозь который светится море, и бывший санаторий через дорогу — вот и все соседство.
Когда-то госпиталь считался тыловым, и раненых, привезенных издалека, встречали, как челюскинцев, с цветами и музыкой. Сейчас полуразбитые туристские автобусы ходят к самой передовой, но только невыспавшиеся санитарки дежурят в ожидании их да мы, пацанва, не устаем жадно вглядываться в череду обожженных порохом лиц, пытаясь прочесть в них больше, чем написано в газетах.
По нескольку раз в день мы чиним расправу над Гитлером: прокалываем насквозь, обезглавливаем его и четвертуем, потом лепим из глины эскадрильи неуязвимых краснозвездных «ястребков». А фашисты все наступают, изредка бросают бомбы на город. Ходят слухи, что курорт берегут для фюрера. Как-то зябко становится от одной мысли об этом. И всей нашей бескомпромиссной, несокрушимой веры в победу не хватает, чтобы поправить настроение у мам.
В нашем доме почти не осталось мужчин. Мы — за них. Старшему, Гарьке, уже двенадцать. Он крутит втихаря самокрутки и сплевывает сквозь редкие зубы так длинно, как не удается больше никому. Мне и Токе — по десять. Ваке пошел восьмой. Его только что обрили наголо и расписали зеленкой голову от болячек — узнаешь за километр.
Толька и Валька — братаны. Оба лобастые, ершистые, предприимчивые. Заводилой чаще бывает Тока, а расплачиваются они вдвоем, за компанию или для острастки, не знаю. Вся процедура отрепетирована до мелочей. Сначала в открытые окна доносится длинный речитатив тети Вали, а братья молчат. Затем потихоньку начинает подвывать Вака. Это значит — расправа близка и вот-вот запричитает Тока, что «больше никогда, никогда сроду такого не повторится». Под конец клянет безотцовщину и плачет их сердобольная мама, а сыновья ее успокаивают.
Однажды на проспекте, где до войны проходили праздничные демонстрации, заиграла труба. Раскатилась по кварталам душу веселящая звень. Мы добежали до угла в тот момент, когда под разлапистыми, роскошнолистными пальмами неспешной иноходью проплывала первая шеренга конников. Припорошенные пылью лица и гимнастерки были одного цвета с шинельными скатками. Понуро переступали исхлестанные грязью, иссушенные дальней дорогой кони. А труба звала и звала куда-то, напоминая о временах, когда гарцевали по асфальту на Первомае холеные рысаки с белой перевязью на лодыжках. Послушные трубе, привставали над седлами всадники с подчеркнуто прямыми спинами.
Рассмотреть горниста нам не удалось. Он уже проехал вперед. Покачивались рядом с буркой командира узкие вздернутые плечи. Я решил, что трубач совсем юн, как тот барабанщик, про которого сложили песню. Быть может, он одногодок Гарьке. От этой мысли сделалось сладостно и тревожно.
Штаб кавалерийской бригады расположился в здании нашей школы. Отныне мы стали ходить в среднюю, за два квартала. Парты уплотнили так, что в проходах было не разойтись. Но никто не роптал. А мы с Токой были особенно довольны, что учительница в объединенном классе осталась наша.
Лукерья Семеновна, казацкая дочь, запомнилась мне большой и доброй. Чем-то былинным веяло от ее широкой в кости фигуры, облаченной в просторный ситцевый сарафан, от сочного грудного голоса, которым привораживала она, беседуя с нами. А когда удавалось уговорить ее спеть что-нибудь из старины, класс замирал.
Начинала она негромко, склонив над столом перевитую косой голову. И вливалась в наши души вместе с напевом забубенная лихая тоска по вольнице, по степному неоглядному раздолью и еще по чему-то не виданному и не прожитому нами.
Этой осенью пение вела у нас другая учительница, совсем еще девчонка. Лукерья Семеновна объясняла задания глухо, больше спрашивала, и на переменах украдкой глотала какие-то таблетки. Шел октябрь. На Кубани, в ее станице хозяйничали немцы. А мы никак не могли вдолбить «старичкам» из средней, что не всегда Лукерья наша бывает такой скучной.
Однажды Лукерья Семеновна вернулась с перемены оживленной, нетерпеливой в опросе. У нее хватило терпения лишь в конце урока объявить нам новость. Сам командир кавалерийской бригады, наверное, тот, в бурке, просил нас, школьников, помочь в сборе желудей. Коннице не хватает фуража.
— А разве лошади едят, хи-хи… желуди? — прочирикали с задней парты, где сидели «старички».
— Еще как едят! Только хруст стоит. Чтоб мне!.. — забожился с места наш очкарик Венька по прозвищу Сухарь, покраснел, как будто это ему не поверили.
— Да, Сухарев, да, желуди питательнее, чем картошка. Только на корм их обычно дробят. Чтоб были кони сытые, выносливые! Чтоб всю мразь на полном скаку, сплеча…
Тугая, сжатая в кулак рука взмахнула перед нами и сразила наотмашь кого-то ненавистного.
— Ну-ка, кто вспомнит?..
Голос у Лукерьи дрогнул и подсел, будто надломился. Лицо побледнело вдруг, но песню уже поддержали несколько голосов:
Я не пел — скорее кричал, такие уж были слова, что чем громче они, тем сильнее желание заглушить всех своей решимостью.
загорланил весь класс.
За два дня в окрестных кварталах не осталось на виду ни одного желудя. Их сносили на школьный двор в портфелях, сумках, за пазухой и в карманах — литые коричневые пули, каждая — в Гитлера.