Юрий Лантан – Вечная мерзлота (страница 8)
– Пустите меня, Александр! – просилась Светлана, легонько упираясь ему в плечо.
– Все, идем! Прогуляемся. Вы, кстати, где живете? – заинтересовался Сан Саныч, когда они спускались по трапу. – Не там?
Это была шутка. Слева на склоне, не так и далеко, мерцали в сером свете белой ночи огни множества костров. Вокруг угадывались сгущения темных бушлатов – заключенные за колючкой коротали ночь.
6
Будущие строители железной дороги все прибывали и прибывали. У костров, что видел Белов, дремал полуторатысячный этап, разгруженный ночью. Еще почти тысячу заключенных определили в пять больших палаток лагпункта № 1, там же начали ставить еще несколько, но в бардаке разгрузки затерялись где-то каркасы, а может, их и не было, и заключенные, сложив вдвойне и втройне огромные полотнища палаток, полегли на брезент средь моховых кочек.
Горчаков до поздней ночи занимался больными с новых этапов, крохотный медпункт был давно переполнен, в коридоре лежали на матрасах, медикаменты кончились. Георгий Николаевич вышел на улицу и объявил, что приема больше не будет. Лагерники, толпившиеся двумя кучками, каждая со своим конвоиром, начали роптать.
– Ты нам туфту[11] не парь, лепила! Полдня тут припухали, ты че, в натуре?! – зло сипел худой блатарь с рябым и остроносым лицом.
Его поддержали другие, возник шум, конвоиры заматерились. На крыльцо вышел Клигман:
– Граждане, – начал чуть дребезжащим голосом, – я замначальника лагеря. Медпункта в данный момент нет, все лекарства, что были, уже раздали. Надо потерпеть, это вопрос двух-трех дней. Большой лазарет и медработники ждут в Игарке, а там ледоход… – Он осмотрел людей, многие были одеты и обуты очень плохо. – Могу вас обрадовать, стройка наша особая, спецодежда и снабжение будут хорошие, зарплату будете получать на руки сто процентов. И зачеты! Будут зачеты! Сможете раньше освободиться!
– Сто пятьдесят – день за три?[12] – послышались заинтересованные выкрики, но были и недовольные. – Знаем твои зачеты, начальник! Фраеров ищешь!
– Тихо! Тихо стоим! Я тебе, сука, дам фраеров! – заорали конвоиры.
– Уведите, пожалуйста! – приказал Клигман охране и скрылся за дверью.
Горчаков с Белозерцевым легли спать на полу медпункта у самого входа, но пришел маленький злой старшина конвойных войск и положил на их матрасы сменных часовых. Их же, брезгливо изучив ночные пропуска, отправил под конвоем в зону.
Так они оказались в общей двадцатиметровой палатке. На сплошных двухэтажных нарах лежали боком, тесно сдавившись одним сплошным телом. Без матрасов, на бушлатах и телогрейках, у кого они были. От давно не мытых людей воняло так, что и запах махорки не перешибал.
Белозерцев, пошептавшись с дневальным, согнал кого-то с хорошего места недалеко от печки, уложил туда Горчакова, сам куда-то исчез.
Этап был свежий, какие-то бытовики пару месяцев назад еще гуляли на воле. Многие не спали, разговаривали вполголоса, обсуждая новое место. В самом конце палатки кто-то балагурил приятным баском, рядом с ним вдруг начинали смеяться. После нескольких недель в душном трюме даже в такой тесноте было неплохо.
– …и сухой паек выдали за три дня. Никто и не надеялся, а дали. Говорят, тут заполярная норма – килограмм хлеба! Параша[13], думаешь? – спрашивал негромко сосед слева, он лежал через одного, но так близко, что казалось, говорит прямо в лицо Горчакова.
– Это посмотрим еще… У тебя покурить нет? – отвечал невысокий, видимо, мужик, колючим затылком время от времени задевавший подбородок Горчакова.
– И одеяла байковые обещали! А лес-то какой, ты видал? Чащá, брат! Интересно, есть тут грибы-ягоды? Говорили, люто в Заполярье-то, а ничего, вроде не холодно!
– Так лето…
– Ну-ну, я в Казахстане на рýднике парился, вот там жарко сейчас. Из жары да в холод – плохо это для человека, как думаешь?
– Да чего мне думать, начальники пусть думают, – сосед громко зевнул.
Дневальный загремел металлической дверцей печки, привычно матерясь, напихивал дрова.
– Дай ей просраться, браток, – простуженно сипел кто-то с нижнего яруса. – Окоченели в этой барже, аж яйца звенят…
– Ты видал? – зашептал опять сосед слева. – Блатных всех отделили. А куда это их? Может, тут без них работать будем? Ребята говорили, теперь раздельно все будут…
– Да как уж без них? Их-то куда девать?
– Вот и я тоже… Говорят, их в Игарку или в Норильск отправят. Это далеко? Игарка-то? У меня ботинки были… больше года носил, хорошие, дегтем их мазал, не текли почти… украли на барже! Деготь-то еще есть, а ботинок нет, беда одна от этих урок. Парнишка ведь молоденький стянул, потом еще лыбился надо мной!
– Давай спать, что ли…
– Ага, давай, я что-то… на новом-то месте боязно мне всегда, я на рýднике привык уже, там у меня повар земляк был. Хотя в лесу-то мне всяко лучше… Мы тверские, у нас леса вокруг деревни, а чего же еще! Да луга какие! О-о, куда тебе!
– Тут лес другой…
– Ну дак что? Тут хвоя и у нас хвоя. Сосну, ту легче пилить, чем дуб, к примеру. Или вяз, вот вяз я не люблю, что за дерево вредное. Одно слово – вязнет пила в нем! Есть здесь вяз или как?
– Да ты что меня спрашиваешь? Я тут еще не пилил. Ты продукты куда дел?
– Вот, у морды держу.
– Не прохезаешь?
– Так а кто? Блатных-то нет…
– Чужих полно… вон и дневальный не из наших.
– Харэ, мужики, спать давай! – раздался в полумраке чей-то недовольный властный голос.
Соседи рядом примолкли. Балагур в конце палатки тоже убавил громкость, но рассказывать продолжал. Сосед с колючим затылком засопел, его собеседник не спал, вздыхал время от времени. Внизу, прямо под Горчаковым шептались совсем тихо:
– …еще в феврале, а некоторых в марте сняли. Всю ленинградскую верхушку, очень большие люди – секретари ЦК… В прессе ничего не было, даже что с работы сняты, ничего! – рассказывал возбужденный хрипловатый голос. – А потом в тюрьму товарищи из Ленинграда стали поступать. Очень много… не только руководство.
Голос замолчал. Кто-то спросил осторожно:
– Только ленинградцев? Странно… вы уверены?
– У нас в камере пять человек оттуда прибыли… – говоривший зашептал что-то горячо в самое ухо. – Вы понимаете? Что это значит? Ведь это его выдвиженцы! Кузнецов! А Вознесенский?!
– Что, арестован?
– Нет пока, но вывели из Политбюро и сняли со всех должностей!
– Да, странно…
– Все, кто в нашей камере сидел, воевали. Ордена, блокада, они же оборону организовали и Ленинград не сдали… Очень достойные люди! Вознесенский всю войну председателем Госплана! Говорят, он единственный, кто Самому возражал! Это какие же еще заслуги нужны?
– Усатый[14] всегда был трус… а теперь еще и стареет. Большой беды надо ждать.
– Вот и я думаю… В такой войне победили!
Замолчали. Потом хрипловатый голос заговорил опять.
– Меня сегодня потрясло… Знаете, когда увидел колонну людей, поднимающихся в гору. Советских людей, понимаете?! И наши солдаты с автоматами… В отступлении под Смоленском я такое же видел – колонна наших солдат шла, их вели фашисты. И тоже собаки кидались на людей. Меня тогда поразило ужасно – Бах, Бетховен, Шиллер… и озверевшие собаки и улыбающиеся немцы! Это чудовищное преступление против великой нации! Великой культуры! Так я думал! А сегодня увидел еще страшнее, – шепот стал совсем тихим. – И охрана, и люди в колонне были русские! Собак натравливали на братьев! Это невозможно, такого не может быть!
– Вы меня удивляете, Иван Дмитрич, вас что же, на следствии не отлупили ни разу?
Иван Дмитрич долго молчал, потом заговорил:
– Меня арестовали утром, не ночью, а утром, понимаете?! Мы с женой хорошо выспались, сидели завтракали. Была суббота, вся кухня солнцем залита, мы собирались ехать к ребенку, у нас девочка, Даша, восемь лет, она была в пионерлагере… – мужик говорил все тише, и вдруг задохнулся, захлюпал носом и уткнувшись во что-то, заойкал, давясь слезами, закрылся фуфайкой.
– Не надо так часто вспоминать, Иван Дмитрич, это очень выводит из равновесия. Вы же умный человек, постарайтесь взять себя в руки, не вспоминайте.
– Нет, нет, нет, нет… – сдавленно и отчаянно мычал Иван Дмитриевич. – Не могу! Я абсолютно не виновен! Как можно?! У меня чистейшая совесть! Вы мне верите? Я даже жене ни разу не изменил…
– Это у вас реакция на неволю, первый раз у всех так. Пара месяцев – и пройдет, поверьте старому каторжанину. Наýчитесь жить без времени – ни прошлого, ни настоящего…
– Да что вы говорите, это невозможно, я – человек!
– Когда бы у вас лет пять было, тогда и потерпеть можно, и про домашних думать, а с вашим сроком другая психика нужна, Иван Дмитрич, надежда вас изорвет.
– Я не понимаю, какая же еще психика?
– Звериная, если хотите: сыт, тепло, и слава богу. Как у мышки или суслика…
– Что за богадельня, мужики, давай ночевать! – раздался рядом негромкий голос.
Слева завозились, стали крутиться на другой бок, Горчаков машинально повернулся вместе со всеми, подумал покурить у печки, но не стал – потом не втиснуться.
У него тоже была жена, но он, как тот старый каторжанин, научился о ней не думать. Вот и сейчас она возникла от чужого разговора – как сквозь запотевший бинокль, какие-то неразборчивые контуры. Горчаков не стал его протирать.
Утром вчерашней старухе стало лучше, в щелочках заплывших глаз заблестела жизнь. Она сама поднялась, села в кровати. Расспросила Горчакова, давно ли он тут и нет ли каких новостей с воли, рассказала неторопливо, называя каждого, что у нее шестеро внуков. Отказалась от каши, благодарно покачивая головой и улыбаясь Шуре Белозерцеву, разносившему еду, потом легла и, пока Горчаков мерил давление у ее соседки, перестала дышать.